Тем временем Гастон Орлеанский, убедившись, что граф де Море благополучно миновал калитку, ведущую во двор, вернулся в свои апартаменты, заперся в спальне, задернул занавески, чтобы обезопасить себя от любого нескромного взгляда, и, вынув из кармана письмо своей сестры Кристины, дрожащей рукой стал греть его над пламенем свечи.
И вот в промежутках между строками, написанными обычными чернилами, под влиянием тепла стали проступать другие строки, начертанные тою же рукой, но первоначально бесцветными симпатическими чернилами; однако постепенно они становились густо-желтыми, даже красноватыми.
Вот что говорилось в этих вновь появившихся строчках:
«Продолжайте открыто ухаживать за Марией Гонзага, но тайно укрепите свои позиции у королевы. Надо, чтобы в случае смерти нашего старшего брата Анна Австрийская была уверена, что она сохранит корону; кроме того, подумайте, дорогой Гастон, что под влиянием советов г-жи де Фаржи и вмешательства г-жи де Шеврез она, опасаясь, что не останется королевой, может найти средство стать регентшей».
— О, — прошептал Гастон, — будь спокойна, милая сестрица, я за этим прослежу.
И, открыв секретер, он запер письмо в потайной ящик.
Что касается королевы-матери, то, как только герцог Орлеанский вышел, она простилась с невесткой, вернулась в свои апартаменты, велела раздеть себя, облачилась в ночную одежду и отпустила служанок.
Оставшись одна, она дернула ручку звонка, спрятанную в складках ткани.
Через несколько секунд в ответ на этот звонок из двери, незаметной в обивке стены, появился человек лет сорока пяти — пятидесяти, с резкими чертами желтого лица, черноволосый, с черными бровями и черными усами.
Это был музыкант, врач и астролог королевы. Это был, как ни грустно говорить, преемник Генриха IV, Вирджинио Орсини, Кончино Кончини, Бельгарда, кардинала Ришелье — провансалец Вотье, который стал врачом, чтобы лучше управлять своим телом, и астрологом, чтобы развить свой ум. В случае падения Ришелье, его место оспаривали бы дурак Берюль и шарлатан Вотье; притом многие, зная невероятное влияние Вотье на королеву-мать, уверяли, что у него, по крайней мере, столько же шансов стать министром, как и у его соперника.
Итак, Вотье вошел в комнату, представлявшую собой нечто среднее между прихожей и будуаром и предшествующую спальне.
— Ну, идите же, идите быстрей, — сказала королева, — и дайте мне, если вы ее изготовили, эту жидкость, что заставляет проявляться невидимые письмена.
— О да, государыня, — ответил Вотье, доставая из кармана флакон, — наставления вашего величества слишком драгоценны, чтобы я мог о них забыть. Вот эта жидкость; значит, вашему величеству пришло, наконец, долгожданное письмо?
— Вот оно, — сказала королева-мать, вынимая письмо из-за корсажа. — Всего четыре почти ничего не значащие строчки от герцога Савойского. Но совершенно ясно, что он не стал бы писать столь конфиденциально и посылать письмо с бастардом моего мужа лишь для того, чтобы сообщить мне такую банальность.
Она протянула письмо Вотье; тот развернул его и прочел.
— Действительно, — сказал он, — здесь должно быть что-то еще.
Явный, то есть видимый, текст занимал пять-шесть строк вверху страницы и был несомненно написан рукой Карла Эммануила. Все это вместе с полученным когда-то советом искать в письмах нечто иное, помимо видимого текста, утвердило королеву-мать в мысли, что настала минута прибегнуть к химическому составу, который она потребовала у Вотье.
Одно было бесспорным: если в письме герцога Савойского содержалось какое-то скрытое наставление, оно должно было находиться ниже последней строки текста, на чистой бумаге, занимавшей три четверти листка.
Вотье обмакнул кисточку в приготовленную им жидкость и слегка смочил бумагу от последней строки донизу. По мере того как кисть касалась белой поверхности, в разных местах, где раньше, где позже, возникали буквы, формировались строчки и наконец, через пять минут, когда бумага впитала в себя жидкость, можно было отчетливо прочесть следующий совет:
«Притворитесь вместе с Вашим сыном Гастоном, что между вами ссора, причина коей якобы в его безумной любви к Марии Гонзага; и, если решение об итальянской кампании, вопреки Вашему противодействию, будет принято, добейтесь для сына — под предлогом, что Вы хотите удалить его от предмета безумной страсти, — добейтесь, повторяю, для него командования войсками. Кардинал-герцог, помышляющий лишь о том, чтобы прослыть первым полководцем своего века, не стерпит этого унижения и подаст в отставку; тогда останется единственное опасение: король откажется ее принять!»
Мария Медичи и ее советник переглянулись.
— Можете вы предложить мне что-нибудь лучшее? — спросила королева-мать.
— Нет, ваше величество, — отвечал тот. — Притом я всегда замечал, что советам господина герцога Савойского есть смысл следовать.
— Что ж, последуем им, — вздохнув, произнесла Мария Медичи. — Наше положение не может быть хуже того, в каком мы находимся. Советовались вы со звездами, Вотье?
— Как раз сегодня вечером я целый час изучал их с высоты обсерватории Екатерины Медичи.
— И что они говорят?
— Они обещают вашему величеству полное торжество над врагами.
— Да будет так, — отвечала Мария Медичи, протягивая астрологу руку, несколько потерявшую форму из-за полноты, но все еще красивую; тот ее почтительно поцеловал.
Они вошли в спальню, и дверь ее закрылась за ними.
Оставшись у себя одна, Анна Австрийская прислушивалась к удаляющемуся шуму шагов сначала Гастона Орлеанского, потом своей свекрови; когда все окончательно стихло, она неслышно поднялась, сунула свои маленькие испанские ножки в небесно-голубые, расшитые золотом ночные туфли и, присев к туалетному столику, достала из ящика небольшое полотняное саше, содержавшее вместо ирисовой пудры (это благовоние для своего белья она предпочитала всем прочим, и свекровь выписывала ей его из Флоренции) угольную пыль. Содержимым саше она припудрила вторую, чистую страницу письма дона Гонсалеса Кордовского, и — подобно тому, как с помощью иных средств дали тот же результат письмо мадам Кристины к ее брату Гастону и письмо Карла Эммануила к королеве-матери: одно нагретое на свете, другое под действием химического препарата, — от соприкосновения с угольной пылью проступили буквы на письме дона Гонсалеса Кордовского к королеве.
На сей раз это было письмо от самого короля Филиппа IV.
Оно гласило: