Как закончить то, что едва начато? Где-то там, за семью морями живет Изольда, изменившая Тристану. И Улисс бороздит очередной Карибский бассейн, где в каждом заливе Свиней его поджидают полицейские сирены. А поэму мою султан давно присвоил, проиллюстрировал своими непристойностями и разослал всем муэдзинам мира, чтобы они выкрикивали ее с минаретов все тридцать дней Рамадана[30].
Вот она, моя украденная жизнь, плывет по воздуху, словно золотой волос. Моя поэма, сотканная из мечтаний о голубке, тоскующей за семью морями в Долине Безразличия[31].
МЫСЛЬ IX
Пришел Толкователь толкований[32], чтобы столковаться со мной.
— О, — спросил я его, — как ты можешь истолковать мою жизнь, если каждый день я начинаю ее заново?
— Каждое утро, — сказал я ему, — новая жизнь[33] блестит в зрачках роз и в клювах птиц. Блестит каждое слово апостола. И этот свет, Толкователь толкований, всем своим блеском уже все истолковал. Давным-давно истолковал, а ты продолжаешь оставаться темным, хотя это утро, и эти розы, и эти птицы лишили тьму всяких прав. Тьма бежала, а ты принял ее в свою душу; и не осталось в твоей душе места ни для слов апостола апостолов, ни для света и блеска небес. Так возьми то, за чем ты пришел, и уходи, человек противоположного ума.
И он ушел, очистив мой дом от ненужных и древних вещей.
МЫСЛЬ X
Я ведь тоже могу написать длинный рассказ. Затянувшийся, как мое одиночество. Но легче, боюсь, вам от этого не станет. Не станет вам легче, поскольку вы не захотите делить одиночество со мною, а, напротив, станете читать рассказ, скрежеща зубами. И чем длиннее будет рассказ, тем больше зубовного скрежета обрушится на мой утонченный слух несостоявшегося Хафиза[34]. А потом последует ругань, а уже за бранью — рукоприкладство и членовредительство. Вы так привыкли, вас так воспитали, и ничего другого представить вы не можете.
Так что не буду писать я длинный рассказ, а напишу короткий. Короткий, как жизнь, рассказ, чтобы смысл его не успел вызвать гнев и вообще ничего не успел вызвать, кроме легкой дурноты. Дурнота — это не тошнота, с ней проще простого справиться, надкусив лимон. Мне с дурнотой справляться не надо, у меня одиночество, а вот вам стоит как следует поразмыслить, прежде чем танцевать лезгинку и монархию реставрировать. Реставрировать-то вы ее реставрируете, а дальше что? Дальше, скажете вы, нас не касается. Но ведь врете, очень даже касается, потому как если вам рассказ не нравится, так что уж о халифе говорить. Вы его обязательно расстреляете, скрежеща зубами, и повернете реки вспять, а вслед за реками и в моем рассказе начнете наводить революционный порядок. Придете с автоматами Калашникова, сожжете мою «александрийскую» библиотеку, разобьете вдребезги мои музыкальные инструменты, растащите мою коллекцию фиговых листков, выставите мое одиночество[35] на всеобщее посмешище и поругание, а меня в двадцать четыре часа вышлите из моей пустыни. И что я успею сделать за эти двадцать четыре часа? Ни прошлого, ни настоящего собрать я не успею, а вылечу из собственной страны голым соколом, если только вылететь смогу; если только не возникнет у вас маниакального желания приучить меня к охоте.
Но я охотиться с вами не стану, даю слово восточной чести[36], так что бросьте портить мое имущество, а садитесь лучше пить арабский кофе с вареньем. С клубничным вареньем, которое так любят русские философы.
МЫСЛЬ XI
Скажите, если вы еще не разучились говорить. А если разучились, то все равно скажите: не знаете ли вы такого места, где можно сложить оружие? [37]
МЫСЛЬ XII
Я не противник всего, я противник всего как у всех. Собираю вязанки общих слов и скармливаю их костру. В пустыню[38] можно прийти с любого конца света, а вот выход — мираж. Когда тебе кажется, что он найден, перекрестись и ложись спать возле костра: во сне куда-нибудь выйдешь.
Большие люди маленькой страны дрожат над своей пустыней. Только здесь, среди миражей[39], они могут заниматься изготовлением золотых тельцов и выращиванием крокодилов. Где большой человек, там крокодил, а где крокодилы, там известно что. Такова специфика места, где я живу, — места, где любое действие контролируется крокодилами.
Но хватит, хватит о трагическом! И у этой медали есть обратная сторона, на которой выбито «Sub specie aeternitatis» [40] . Перевернем медаль и спокойно уснем возле костра инквизиции, чтобы проснуться когда-нибудь в Божием Царстве.
МЫСЛЬ XIII
Жизнь — персидский ковер, узоры которого, переплетаясь, дают фантастическое представление о времени. Вот я иду, рассматривая и разгадывая его узоры, не в силах оторвать взор от узора момента, представляющегося непереносимо ужасным.
Но стоит поднять взгляд, стоит забросить его высоко-высоко, как синева и глубина Вечности наполняют и переполняют тебя счастьем и достоинством бессмертия.
«Я человек», — вспоминаю я, освобождая свою жизнь от временной Персии. Персии, ставшей безумным Ираном.
Если вспомнить, что ты человек, если освободиться от Ирана, если подняться над самим собой и пойти, протягивая душу Вечности[41], то уже не ковер будет расстилаться под твоими стопами, а голубые и золотые небеса. Да разве я иду? Я плыву! Я лечу! Я парю! Прощай, мое время. Низовое время людей, добровольно ставших ковровщиками.
МЫСЛЬ XIV
Мне кажется, что им кажется, что мне кажется, что я существую в пятом лице[42]. Это может значить, что я вовсе не существую и потому захлебываюсь в потоке собственного сознания.
МЫСЛЬ XV
Жил еще в нашей пустыне человек, который понятия ни о чем не имел. Другой хорошенько подумает и скажет, что это сказочный Абул-Хасан, спящий наяву, а я отвечу, что дело не в имени. Главное, как человек жил, живет и жить будет. Это главное. Что до понятий, то они меняются. Вчера, например, любой еврей был врагом, а сегодня он уже лучший друг и родственник. Вчера сионизм был понятием отрицательным, а сегодня никаких дурных ассоциаций уже не вызывает.
Жил, значит, человек в пустыне и был счастлив, пока не окружила его армия понятий. И так плотно она его окружила, так безжалостно взяла в кольцо, что он заговорил на дипломатическом языке понятий и сам стал только понятием[43].
МЫСЛЬ XVI
По моему сну металась крыса, а я метался вслед за ней, стараясь производить как можно меньше шума. Я не боялся крысы, я стеснялся ее убить. Я стеснялся убить наглую крысу, вторгшуюся в мой сон[44] и заставившую меня искать выход из этого сна[45]. Из этого долгого сна, где я и крыса должны были стать жертвами Великого Пробуждения.
МЫСЛЬ XVII
Диалектика хороша лишь тем, что никто не понимает вполне ее предназначения. С аналогичным явлением сталкиваешься в культуре, которая сильна лишь тем, что ее тоже никто не понимает. Однако есть проблемы, призывающие к срочному объяснению и решению, несмотря на полное и всеобщее непонимание и разоружение. Решая одну проблему, забываешь о других. И только тем и живешь, забытый теми, для кого как бы уже и не живешь.
Вот я, не живущий, лежу себе на смертном одре, а вокруг меня столпились все кому не лень, чтобы сфотографироваться со мной, не живущим, на память. На вечную память.
— Спасибо, что почтили мою память, — говорю я.
— Да чего уж там, традиции у нас такие, — перемигиваются все кому не лень.
И никому не интересно, что меня все это раздражает, выводит из себя и заставляет думать об иных традициях. Но провожающие меня в последний путь твердят, что это, мол, мои проблемы, а свои они будут решать по-своему. Я бы сейчас сказал, как они будут их решать, но кто посчитается с моим или русского писателя Венедикта мнением! Кому интересно, что думаем мы, лежа на смертном одре? Никто с нами, знающими диалектику культуры и культуру диалектики, никогда не считался[46], фотографируя и отпевая нас по чуждому, то есть не католическому, обряду.
— Царица Небесная! — только и можем выдохнуть мы.
Но недоброжелатели, торжествующие победу, сильно ошибаются. Страшно, можно сказать, ошибаются, навязывая свои заблуждения тем, кто, не вступая в пустые споры, кое в чем разобрался и давно уже смотрит в другую сторону. Там, в той прекрасной стороне, не поступают против воли человека. Последней воли человека, перешагнувшего через линию горизонта, как через какой-нибудь Рубикон.
МЫСЛЬ XVIII
Я приоткрыл глаз и исследовал им окрестности. Так я и знал: сорок разбойников поджидало меня на большой дороге, привычно затачивая свои страшные ножи. И все только потому, что я частично русский: по-видимому, той самой частью, которая нелюбима всеми, по-видимому, сердцем. А может, душой или языком.