– Андрюшка! – говорил он, заливаясь слезами, когда все-таки не выдерживал зарока. – Нет-т таких людей, как ты! Ты Карл Моор[88]… Пони-маеш-шь?
– Да не ори! Всех перебудишь…
– Нет, ты послу-шай, что я без тебя был бы? Ведь мне тюрь-ма оставалас-сь… Черт… Дай, я тебя поцелую!.. Понимаешь?.. Теперь… только потр-ребуй жертвы… Понимаешь?.. Прикажи украсть… укр-ра-ду… Прикажи убит-ть… уб-бь-ю…
– Ладно… А пока ложись спать! Третьи петухи у нянюшки на кухне запели. И пить я тебе больше не дам!
Чтоб доставить Чернову хотя б карманные деньги, Тобольцев приглашал его играть и платил ему рублей десять за спектакль из собственного кошелька. Чернов на подмостках воспрянул духом… Он играл с увлечением, хотя часто обижался на режиссера-Тобольцева. Мягкий и деликатный в жизни, тот в театре был цепной собакой, как он выражался. Он требовал, чтоб роли знали назубок, чтоб на репетиции являлись аккуратно, чтоб был «ансамбль», чтоб все подчинялись воле и указаниям режиссера. С Черновым он часто ссорился.
– Отчего роль не выучил?.. Нет, ты уж мне эти замашки провинциальные брось!.. Мы тут не в бирюльки играем. На нас приходят смотреть, деньги платят. Отзывы печатают… Да и ты не задаром работаешь. Надо иметь совесть…
Он с радостью первый отметил искру истинного дарования в Чернове и бескорыстно работал над ним, проходя с Черновым все роли и не скупясь ни на иронию, ни на упреки.
– Ну что ты ногами дрыгаешь, – не раз с сердцем наедине замечал он приятелю. – Почему у тебя, как драматическое место, ноги подкашиваются? Разве V тебя в коленках драматизм должен быть? Голосом играй Лицом выражай ощущения… И нечего ноздрю подымать! Скажите… Какие оскорбления!..
– Поче-му ноз-дрю? – тягуче и оскорбленно спрашивал Чернов.
– А вот не хочешь ли в зеркало взглянуть на себя? У тебя драматизм в коленках, а обида в ноздре…
И Тобольцев заливался добродушным смехом.
– Эх, ты! ещё артист… А где в тебе уважение к искусству? – говорил он часто, сверкая глазами, когда Чернов, проходя роль, ленился прочесть, по его указанию, комментарии к пьесе Островского. И Чернов, как ни «пыжился», говоря, что он – артист и что подчиняться указке любителя ему обидно, – но он сам сознавал, что это была прекрасная школа, влияние которой он унесет на всю жизнь… Кончалось всегда тем, что огонь, горевший в душе Тобольцева, захватывал и Чернова… Он не спорил, он покорялся…
В глубине души он охотно признавал талантливость приятеля. Но никогда не сознался бы он в этом другим… О Тобольцеве он всегда говорил с ноткой снисхождения, опять-таки как артист о любителе. И вся мелочность его натуры просыпалась при успехах Тобольцева, от шумных оваций, от блестящих газетных рецензий… Он дулся и страдал, отравленный завистью. Он никогда никого не хвалил: ни актеров казенной сцены, ни артистов Художественного театра. Самомнение его доходило до глупости подчас, и он казался ненормальным всякому трезвому человеку… Когда в чью-то пользу поставили «Женитьбу Белугина», он играл роль Агишина, фата-барича, которого любит Елена, и играл прекрасно. Тобольцев расцеловал его при всех за кулисами. Все товарищи поздравили его с успехом. Но у публики и у критики он имел (уже в силу своей роли) несравненно меньший успех, чем Белугин-Тобольцев. И это расстроило Чернова так, что он заболел.
– Несчастный ты человек! – говорил ему Тобольцев. Он скрыл от Чернова, что их обоих «смотрел» крупный провинциальный антрепренер и что он сулил золотые горы Тобольцеву. Но тот отказался и предложил Чернова. «Об этом ещё подумаю», – промямлил антрепренер… И пропал.
Больше всех в «кружке» Тобольцев дорожил Засецкой.
– Содержанка, – как-то раз выразился о ней член кружка.
– Не понимаю, извините, – гордо возразил Тобольцев. – Она талант. И мне этого довольно, чтоб уважать ее!..
Засецкая была из старой дворянской семьи. Прямо из Смольного[89], круглая сирота, она попала за границу с одной больной княгиней, в качестве её компаньонки. Там она свела с ума Мятлева, купца-мецената и вдовца, приезжавшего ежегодно на Ривьеру пожуировать и встряхнуться… Она поступила на его фабрику в качестве кассирши. Два года, стиснув зубы от боли, когда стареющий бонвиван на её глазах почти заводил интриги с другими, она всю энергию и недюжинный ум употребила на то, чтоб вникнуть в дело, стать ему необходимой в конторе, складе и в семье, где маленькие дети обожали ее. Она заставила его считаться с своим мнением. Своей терпимостью и женственностью создавая Мятлеву тот home[90], которого не умели дать ему его ограниченная жена и постоянно менявшиеся любовницы, жившие в доме под видом гувернанток, – она через пять лет вполне подчинила себе этого человека, подчинила настолько, что, когда у неё родилась дочь и ей пришлось переехать на, отдельную квартиру, Мятлев, безмерно дороживший своей свободой, первый предложил ей брак.
Она торжествовала. Но, против ожидания ненавидевшей её родни его, она ответила: «Не надо, мой друг!.. Я и так верю в вашу привязанность. Но у ваших законных детей я ничего не хочу отнять. Останемтесь друзьями!»
Он страстно привязался к Засецкой, особенно к маленькой дочери, и они стали жить открыто. Родные через семь лет безмолвно признали эту связь. Бескорыстие и гордость Засецкой обезоружили даже врагов её и все теперь оказывали ей наперерыв почет и внимание.
– Почему же ты не хочешь обвенчаться? – через десять лет связи спрашивал состарившийся Мятлев.
Она усмехалась:
– Друг мой… Я люблю свободу… Кто поручится, что я не увлекусь? Мне только тридцать лет… Я не хочу загораживать себе жизни.
Она знала, что такой ответ – лучшие цепи для Мятлева.
Кончилось тем, что он положил полмиллиона на её имя.
Тогда в ней проснулась её настоящая натура. Она жила широко, наслаждаясь роскошью, путешествуя по Европе, как принцесса, с целым штатом прислуги, со всеми детьми; увлекаясь спортом и скачками; каждый год проигрывая в рулетку крупные суммы; возбуждая всюду зависть и восхищение своими туалетами, своей гордой красотой и недоступностью светской женщины. До тридцати лет воображение её спало. Энергия была направлена на то, чтобы создать себе положение, чтоб упиться богатством. К тридцати годам затосковала душа. Она начала скучать, лечить нервы, посещать курорты. Она меняла удовольствия. Ничто не могло удовлетворить ее. Сергей Иванович дрожал, предугадывая неизбежный «кризис»-любовь…
Но… нашелся громоотвод – сцена. Засецкая безумно увлеклась искусством. У неё открылся настоящий талант. «Слава Богу!» – думал Мятлев.
В кружке она встретилась с Тобольцевым, и впервые эта властная женщина почувствовала счастие рабства в преклонении перед более сильной индивидуальностью. Порядочность удерживала её от вызывающего кокетства с Тобольцевым. Но она сознавала свое увлечение и боялась потерять голову.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});