Вскоре после него свою сороковую годовщину — она же «сороковой день рождения Салима» — отмечало Индийское государство. В связи с датой его подруга и одна из гостей на юбилее, телевизионный продюсер Джейн Уэлсли, предложила ему сделать для Четвертого канала полнометражный документальный фильм «о положении в стране». Он не собирался снимать никого, ну или почти никого, из общественных и политических деятелей; для того чтобы создать портрет сорокалетней страны, поразмышлять об «индийской идее», ему нужны были глаза и голоса сорокалетних же индийцев, не обязательно детей полуночи, хотя бы просто родившихся в год обретения независимости. По ходу съемок он совершил самое продолжительное свое индийское путешествие, дольше была только их с Клариссой поездка более чем десятилетней давности. Второе путешествие насытило его не меньше первого. Он снова впитывал и впитывал в себя истории, изливавшиеся из индийского рога изобилия. Дай мне их больше, чем я смогу вместить, повторял он про себя, дай мне умереть от пресыщения.
В один из первых съемочных дней одно-единственное проявление культурной глухоты чуть было не погубило весь проект. Съемки в тот день шли в доме портного, в бедном квартале Дели. Стояла невыносимая жара, и после двух часов работы был объявлен перерыв. Из фургона съемочной группы принесли прохладительные напитки и раздали их всем, кроме портного и его семьи. Он попросил директора группы Джеффа Данлопа выйти на пару слов. Они вдвоем поднялись на плоскую крышу дома, и там он сказал Джеффу, что, если тот немедленно не исправит оплошность, группе сегодня придется продолжать без автора, а если нечто подобное повторится впредь, то, пообещал он, проект будет попросту закрыт. Тут же, на крыше, ему пришло в голову поинтересоваться, сколько портному заплатили за съемки у него дома. Джефф назвал сумму в рупиях, при переводе в фунты это были сущие гроши. «В Англии ты бы платил не столько, — сказал он. — И сейчас заплати как положено». — «Но ведь для Индии ж это будет целое состояние», — возразил Джефф. «Твое какое дело? Людей надо уважать и здесь, а не только у себя дома». Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга. «Ладно», — сказал наконец Джефф и пошел вниз по лестнице. Портному и его родным предложили кока-колы. Оставшиеся на тот день съемки прошли гладко.
В штате Керала он наблюдал, как творит свое волшебство знаменитый народный сказитель. Свое представление сказитель строил с нарушением всех мыслимых правил. «Начинай с начала, — поучал Король Червей заполошного Белого Кролика в „Алисе в Стране чудес“, — и рассказывай, пока не дойдешь до конца; а как дойдешь, остановись». Именно по таким правилам, какой бы король червей их ни изобрел, и полагается вести любой рассказ, но на импровизированных подмостках в Керале все происходило совсем по-другому. Сказитель вплетал одну историю в другую, то и дело отклонялся от основной линии повествования, шутил, пел песни, увязывал злободневные политические сюжеты со старинными легендами, рассказывал анекдоты из своей жизни и вообще творил что бог на душу положит. Но публика его не вставала с мест и не покидала в гневе представление. Она не шикала и не свистела, не кидалась в исполнителя ни тухлыми овощами, ни скамейками. Напротив того, люди то заходились в хохоте, то заливались слезами, с самого начала и до самого конца следили за представлением затая дыхание. Ему хотелось разобраться: сказитель так беспрекословно подчинил себе слушателей несмотря на все свои выкрутасы или же благодаря им. Может быть, такая искрометная манера рассказывать гораздо больше увлекает слушателей, чем рекомендованная Королем Червей? А сказание, этот древнейший повествовательный жанр, именно потому и дожил до наших дней, что отказался от последовательного изложения событий в пользу его игровой усложненности? Если так, то можно считать, что все его соображения относительно того, как надо писать, тем теплым вечером в Керале получили убедительное подтверждение.
Стоило дать высказаться простому человеку, лишь слегка настроив его на нужный лад, как в том открывался трогательный источник житейской поэзии. Женщина-мусульманка из бомбейской трущобы-джхопадпатти жаловалась, что не уверена, станут ли ее дети в будущем заботиться о ней. «Когда я буду старой, когда буду ходить с клюкой, вот тогда и увижу, станут или нет». На вопрос, что значит для нее быть индианкой, она ответила: «Всю жизнь я прожила в Индии, а когда умру, в ту же Индию меня и закопают». Улыбчивая коммунистка из Кералы весь день не разгибала спины на рисовом поле, а вечером пришла домой, где на веранде сидел ее престарелый муж и крутил на продажу сигаретки-биди. «С тех пор как я вышла замуж, — сказала она, по-прежнему улыбаясь и не смущаясь тем, что ее слышит муж, — с тех пор у меня не было ни одного радостного дня».
Не обошлось и без черной комедии. Среди героев его фильма был один-единственный политик, Чагган Бхуджбал, первый мэр Бомбея и в ту пору член «Шив Сена» — злобной партии националистов-маратхи и индуистских фундаменталистов, во главе которой стоял Бал Такерей, первую известность приобретший как автор политических карикатур. Чагган Бхуджбал и был ходячей политической карикатурой. Он разрешил съемочной группе сопровождать его на ежегодный фестиваль Ганапати в честь слоноголового бога Ганеши — в прошлом всеиндийский праздник, выродившийся в сборище агрессивных неонацистов, исповедующих всеобщее верховенство индуизма. «Можете называть нас фашистами, — говорил Бхуджбал. — Мы и есть фашисты. Можете называть нас расистами, мы и есть расисты». При этом перед ним на столе стоял телефон в форме зеленой пластмассовой лягушки. Блестящий оператор Майк Фокс, не привлекая внимания хозяина кабинета, снял среди прочего и эту лягушку. Но потом, отсматривая снятый материал, они решили ее выкинуть — глядя на человека, с пеной у рта доказывающего что-то лягушке, невозможно было не умилиться. Создатели фильма боялись пробудить в зрителях хотя бы намек на симпатию к этому персонажу, поэтому кадры с лягушкой не пошли дальше монтажной комнаты. Но ничто в жизни не пропадает бесследно. Той самой зеленой лягушке и человеку по имени Мандук (лягушка) нашлось место в романе «Прощальный вздох Мавра».
На Джама-Масджид, главной мечети Старого Дели, были вывешены черные флаги в память о расстрелянных в Мируте мусульманах[47]. А он хотел в этой мечети поснимать и обратился за разрешением к имаму Бухари, своенравному старцу крайне консервативных взглядов. Тот согласился на личную встречу, поскольку ему понравилось, что у просителя мусульманское имя Салман Рушди. Встретились они в огороженном мощными стенами «саду», где из каменистой утоптанной земли не пробивалось ни травинки. Недоброй наружности имам, полный, со щербатым ртом и выкрашенной хною бородой, сидел в кресле, широко раздвинув колени; в подоле у него лежала гора мятых банкнот. Вокруг стояли на страже помощники. Рядом с имамом поставили еще одно кресло с плетенным из тростника сиденьем. За разговором он расправлял бумажки и сворачивал в трубочки, похожие на биди, которые крутил другой старик на веранде своего дома в Керале. Готовые трубочки имам вставлял в отверстия в соседнем плетеном кресле — сиденье быстро заполнялось свернутыми из рупий биди, чем выше было достоинство купюры, тем ближе к себе втыкал ее имам. «Да, — сказал он. — Можешь снимать». После фетвы Хомейни тот же самый имам Бухари с кафедры той же самой Джама-Масджид обличал автора «Шайтанских аятов», не подозревая, что однажды вполне мирно с ним беседовал. К тому же в обличениях своих он несколько промахнулся: плохо запомнив, как зовут злодея писателя, вместо него обрушил проклятия на видного мусульманского политика Салмана Хуршида. Такая вышла неприятность — и для имама, и для «не того Салмана».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});