— Им стоит подождать одну богиню и одну царицу! — запальчиво воскликнула Медея.
— Пожалуй, ты теперь права, — с лукавостью кивнула София — и обе встали перед зеркалом. …Не станем описывать впечатление, которое произвели подруги на гостей; наш читатель обладает достаточной фантазией, чтобы это себе представить. Но заметим, что София ошиблась в одном своем прогнозе: не половина, как сказала она, а почти все гости возвратились в зал приемов, чтобы участвовать в ночном балу, — и в этом также заключалось очередное торжество внимательной хозяйки.
Немногие, кто предпочел объятия Морфея, будут жалеть об этом.
Костюмированные балы патрисианской знати напоминали празднества далеких предков одним лишь тем, что гости предпочитали появляться на таких балах в образах знаменитых героев античности. Причем считалось само собой разумеющимся, что каждый гость выбирает образ согласно имени своему, если, конечно, это имя подразумевает определенный образ. Так, князь Гектор Петрин появился в доспехах и «медноблещущем» шлеме Гектора Приамида, а княгиня Виола Геллина предстала в великолепном платье из благоухающих фиалок[49].
Ее муж князь Галерий Гонорин сменил парадный калазирис прокуратора на расшитую золотом и пурпурной нитью римскую тогу, а голову его украшал лавровый венец. Салонная дива Эгина явилась в новом хитоне, на котором с обеих сторон была вышита эгида Зевса; так дива надеялась напомнить присутствующим, что нимфа с именем Эгина была возлюбленной царя богов (одной из многих) и даже родила ему ребенка (знаменитого судью Эака). Среди гостей имелся, между прочим, персонаж и в зевсовом наряде; то был не князь, а знаменитый автор политических памфлетов — случалось, они разили столь же смертоносно, как и перуны громовержца.
Но самыми забавными следовало признать два других наряда. Достопримечательностью первого были крылья, скрепленные воском; к счастью, обладателя звали не Икар, а Дедалий, и фамилию он носил подходящую:
Лабрин. Второй оригинальный наряд также был связан с лабиринтом царя Миноса и представлял собой образ быкочеловека Минотавра, причем неясно было, кто из гостей скрывается под маской свирепого быка. К счастью для этого персонажа, никто не догадался облачиться Тесеем…
Играла тихая музыка, типично аморийская, ничем не схожая с мотивами седой древности. Мелодии лились словно бы из воздуха, эфира, из полумрака пустоты, нигде не было видно музыкантов, и инструменты, которые издавали эти чарующие трели, непросто было бы назвать и знатоку.
Каждая мелодия представляла собой отдельную музыкальную тему; одна струилась, как полноводная спокойная река, другая переливчато журчала, как непокорный ключ, третья стонала водопадом, четвертая выстукивала динамичный, чуть-чуть однообразный такт, подобно тающей в горах капели, а пятая настойчиво шептала через этот такт, точно подземная река в таинственных криптах Метиды… И все эти мелодии сливались меж собой, накладываясь друг на друга, слагаясь в единую симфонию, завораживающую, неземную, опасно-искусительную для нестойких душ, влекущую в глубины подсознания, в миры запретных ощущения и чувственных соблазнов, манящую в пространство, прочь от земли, зовущую на смелый танец…
Был полумрак; гости танцевали, вернее, раскачивались в танце. Определенных правил не существовало; всякий двигался согласно собственным умениям и ощущениям. Движения одних производили впечатление неловких, некрасивых; другие, в ком именно подобные мелодии будили внутренне присущие флюиды красоты, раскачивались с неподражаемым изяществом; третьи, в ком богатый внутренний мир, заповедник знаний, мыслей и чувств, сочетался с прелестью дарованного богами и послушного воле тела, казалось, вовсе не были обычными людьми, настолько плавными, изощренными, предельно эротичными смотрелись их движения.
София извивалась в танце, названия которого она не знала; ей чувствовалось, будто не она, а некий безымянный дух, витающий в Астрале, нашептывает ей одно движение за другим, и тело, удивительно гибкое и покорное, с быстротою мысли улавливает указания неведомого духа, тотчас исполняет их, да так, что ей самой, Софии, мнилось, будто глядит она на танец свой как бы со стороны. Руки, как две алебастровые змейки, вились над головой, перед грудью, вокруг стана, у живота, спускались до бедер и снова поднимались к иссиня-черным волосам. И тело извивалось, словно независимо от рук; Софии грезилось, будто оно купается в хрустальных струях невидимой ласкающей воды, плывет навстречу им, то погружаясь в сладкие пучины, то выплывая на поверхность, чтобы, глотнув развеянного в воздухе блаженства, исчезнуть снова и порхать, как нимфа сладостного водопада…
Прозрачная электриловая накидка на ней рождала мириады многокрасочных искр, блесток, огоньков, и создавалась иллюзия, будто сонм прекрасных фей-сильфид, нимф воздуха, витает вокруг своей владычицы.
И сама София казалась окружающим не женщиной земной, а воплотившейся Сильфидой, парящей посреди влюбленных смертных, Сильфидой, чьи ноги в очаровывающем танце вовсе не касаются земли людей. Уйдя в себя, в свои воспламененные эмоции, купаясь в волнах своего блаженства, София и не замечала, как постепенно округ нее образуется свободное пространство, а гости забывают собственные танцы и потрясенно смотрят на нее, и токи сладостного наслаждения, источаемые ее волшебным танцем, передаются им…
А Медея, талантливая, усидчивая и терпеливая, но не обладавшая такой уверенность в собственном совершенстве, такой, как у Софии, внутренней раскрепощенностью, искренностью перед самой собой, таким согласием в своей натуре, такой способностью отрешаться от суетной действительности, уходить в себя, гордо вознося собственное «Я» над окружающими, не привыкшая ко всеобщему вниманию и поклонению, Медея, всегда державшая себя в строгой узде, осмотрительная и аккуратная, закованная в стальной панцирь своей непреклонной надеждой возвыситься в жестоком, алчном мире, — Медея ощущала невозможную духоту, которая парализовывала волю и оставляла место лишь для отрывочных мыслей, низменностью своей ужасавших ее. Красивый этот зал мнился ей геенной, чарующие трели — адской какофонией, а радостные лица окружающих — оскалами чудовищ преисподней. Багровые круги вставали пред глазами, языки пламени взметались к ней, она ощущала их наяву, своей обнаженной кожей — и чувствовала себя предельной жалкой, беззащитной перед этим сонмищем танцующих исчадий. Казалось ей, что мерзкие вот-вот закончат свой безумный пляс, припомнят, что она раздета и, одолеваемые присущей аду похотью, обрушатся всем сонмом на нее, доступную для каждого из них… А хаотично стонущие чувства, к ужасу Медеи, отчаянно вопили ей о том же самом; им мечталось растворить ее золотое тело в клубке других совокупляющихся тел, познать вкус сока каждого из них и в этом сладком соке утонуть… Медея не могла понять, чего же медлят эти твари, зачем терзают ее долгим ожиданием — она же здесь и хочет их, безумно вожделеет, животной, дикой страстью, только и понятной им, созданиям геенного огня!.. Ожидание становилось непереносимым, она готова была броситься на них сама — но некие фантомные оковы удерживали ее. Не чувствуя себя, она совершила робкий шаг, однако алчущие твари отдалились; еще шаг и еще; она от них спасалась бегством, и неудовлетворенный демон секса яростно сражался в естестве ее с великим счастьем избавления от ада… Внезапно демон проиграл, и духота исчезла, повеяло прохладой, даже стужей, но тело Медеи было еще столь возбуждено войной, что она вовсе не ощутила холода.
Багровые картины преисподней развеялись, и поняла она, где очутилась. Она стояла на палубе галеи, возле парапета, внизу плескалась черная манящая вода, ночной ветер колыхал золотые паруса, где-то вдали, на севере, пылало самоцветными огнями зарево Сапфирового дворца, жилища Фортунатов, да ущербная Селена плыла в потухшем небе… На палубе не было никого, и среди теснящей тишины Медея ощутила себя безмерно одинокой, как эта бледная Селена среди звезд, где-то божественно могучих, но для нее, Селены, столь далеких, зря манящих, недостижимых, злых. «Вот выбор мой, — мелькнуло в голове, — чужая похоть или эта пустота: nil medium est![50]». Медея разрыдалась, привалившись к парапету, и мысль уйти в объятия Тефиды, богини мирового океана, праматери всех вод, вдруг показалась ей удачной; в пучинах жизни больше, чем в этом небе или в этом мире… Неожиданно к шелесту парусов добавились другие звуки; Медея обернулась и увидала пред собой мужчину.
Сперва он показался незнакомым ей; Медея отшатнулась в ужасе, словно не смертный то, а демон был, мечтавший растерзать ее. Мужчина моляще протянул ей руку, встал под бледный свет, и с помощью Селены Медея кое-как разглядела его лицо.