Райнер был под таким впечатлением от этого удивительного города, что признался мне в том, что замыслил переселиться сюда навсегда, ибо этот город «близок к Богу»: «святой город, где Россия сотнями церковных колоколов рассказала о себе миру». Не менее сильное впечатление на нас произвели пещеры в Святой Лавре. Мы побывали там несколько раз — и с паломниками, и в одиночку.
Рильке. Сегодня часами путешествовали подземными ходами (не выше человека среднего роста и шириной в плечи) мимо келий, где в святом блаженстве одиноко жили святые и чародеи, сейчас в каждой келье стоит открытый серебряный гроб. И тот, кто жил здесь тысячу лет тому назад, лежит, обернутый в дорогую ткань — нетленный. Непрестанно наплывает из темноты толпа паломников со всех концов света. Это святейший монастырь всей империи. В наших руках горящие свечи. Мы прошли все эти подземелья раз вдвоем и раз с народом.
Лу. Возможно, здесь, в киевских пещерах, у Рильке зародилась мысль перевести на немецкий «Слово о полку Игореве». Что и было впоследствии исполнено с высочайшим мастерством.
Затем на пароходе «Могучий» мы поплыли до Канева и побывали на могиле Тараса Шевченко. Это была инициатива Райнера: русский перевод «Кобзаря» был прочитан им от корки до корки. Днепровские пейзажи обретали под его пером новый, могучий смысл:
Рильке. …Эти курганы, могилы минувших поколений, словно застывшая волна протянулась вдоль степи. И в этой стране, где могилы являются горами, люди стали пропастями — глубокими, темными, молчаливыми. Слова их — только шаткие мостики над их бытием. Изредка поднимаются черные птицы над могилами. Изредка ниспадают на людей этих дикие песни, чтоб исчезнуть в них, как исчезают птицы в небесах. Во всех направлениях — бесконечность.
Лу. Из Канева — до Кременчуга, оттуда через Полтаву и Харьков — в Воронеж, затем Саратов, Волга; Симбирск, Казань, Нижний Новгород… Наконец мы очутились там, где, как казалось Райнеру, ему на каждом шагу будет попадаться то, ради чего тоска пригнала его сюда, — среди людей и ландшафтов на Волге. Мы плыли вверх по течению, с юга на север, и сошли на берег за Ярославлем. Здесь нам довелось пожить некоторое время в русской избе. Пересаживаясь с парохода на пароход, мы нашли ее в глубинке — новую, пахнущую смолой, с перекрытием из неошкуренных березовых бревен; молодая пара построила ее рядом с уже потемневшими, задымленными жилищами, а сама отправилась на заработки. Скамейка вдоль стен, самовар, широкий тюфяк, набитый специально для нас свежим сеном, — вот и вся обстановка; в пустом сарае рядом — еще охапка соломы в качестве постели, хотя крестьянка из соседней избы чистосердечно заверила, что и первый тюфяк достаточно широк для двоих… Мы несколько раз сходили на берег с пароходов, плывущих по Волге. Бывали в гостях у точно таких же крестьян и даже гостили у крестьянского поэта Дрожжина в его избе. Несколько книг можно было бы написать о том, что мы увидели в России. Нам казалось, мы провели здесь годы, хотя на самом деле это были дни, недели, едва ли месяц. Но все слилось в один час и в образе одной избы — и виделось нам каждый раз одно и то же: как мы ранним утром сидим на пороге, кипящий самовар стоит на полу, а мы весело наблюдаем за курами, которые с таким любопытством подходили к нам от соседних сараев, точно хотели лично предложить яйца к завтраку.
«Изба, встреченная нами в пути», и в самом деле символизирует то, что было для Райнера землей обетованной, Россией. Одна из этих изб, сложенных из березовых бревен, с резным щипцом, стены которой времена года, сменяясь, насыщали чистыми естественными красками, то темными, то светлыми, и стала тем «местом», «местом отдыха», о котором ему мечталось перед началом путешествия, которое ему потребовалось, чтобы свершить свое. Здесь обитал народ, чьим уделом были нужда и нищета, но в характере которого покорность соединилась с уверенностью в своих силах; Райнер тоже изначально чувствовал в себе настоятельное внутреннее призвание, подчинявшее себе все, что бы с ним ни происходило. Уделом, судьбой этого народа был «Бог». Не небесный вседержитель, облегчающий тяготы жизни, а ближайший покровитель, оберегающий от окончательной гибели, — русский бог Лескова, обретающийся «в левой подмышке».
Рильке. Дни и ночи на Волге, этом спокойно катящемся море, много дней и много ночей. Широко-широкий поток, высокий, высокий лес — на одном берегу, на другой стороне — бескрайняя степь, в которой даже большие города стоят всего лишь как избы и палатки. Здесь заново постигаешь размеры и масштабы. Узнаешь: земля — велика, вода — нечто великое, но прежде всего велико — небо. То, что я видел до сих пор, было лишь образом земли, реки и мира. Здесь же все это присутствует само по себе.
У меня чувство, будто я созерцал само творенье; как мало слов для всебытия, для вещей, данных в масштабе Бога-отца…
Лу. И хотя Райнер не принял этого Бога, все же в русской истории и теологии он нашел горнило, где растворились самые глубокие внутренние тревоги и усилия, крик отчаяния и хвалебный лепет. Вначале было слово — была молитва.
Бесспорно, что именно религиозный пыл и молитва формируют все то, что живет в нас, образуя мир чувственных образов сознания: то, что благодаря им превращается в глубочайшую сосредоточенность, собранность; то, что связывает в некий клубок все проявления восторга (пусть даже их вызывают далекие от предмета разговора вещи, например, секс или общественное положение). Ибо что является даже для верующего существа основой понятия «Бог»? Прикосновение того, что мы еще способны принять верой, но что уже ускользает от доводов нашего разума и уже не кажется нам частицей нас, пусть даже мы пытаемся вернуть это в нас снова, точно так же, как охотно уступаем соблазну дать этому имя, поместить его в самом сокровенном уголке собственной сущности.
Склонность Райнера к художественному переживанию религиозного чувства поразительно ярко проявилась с самого начала работы над «Часословом» во время первого путешествия в Россию, но истинная проблема со всей определенностью встала только во время нашего второго приезда, во время наших странствий и встреч — тогда-то Райнер и смог беспрепятственно уйти с головой в свои впечатления от «его» России. Впоследствии он горько сожалел, что глубина этих впечатлений почти не оттенялась огромным количеством молитв, но это оттого, что он их переживал: молитва и ее словесное воплощение наслаивались друг на друга как единственная неразделимая реальность, что обрела законченную форму. То, что начало исчезать — частично или полностью — на уровне художественного произведения, с небывалой силой проявлялось в самом Райнере, в том невероятном зрелище, которое в определенные моменты разворачивал перед нами его внутренний мир, как в том двадцатом сонете из цикла «Сонеты к Орфею» спустя двадцать с лишним лет «после России»:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});