Да и самому Стеклову не помогли его экивоки. В ночь на 10 июля, когда на финляндской даче Бонч-Бруевича ретивый отряд юнкеров разыскивал Ленина, то Ленина он там не нашел, но был удовлетворен другой лакомой добычей в лице знаменитого Стеклова, которого под усиленным конвоем и привезли в Петербург, прямо в Главный штаб. Так как он «с большевиками не имеет решительно ничего общего», то его скоро отпустили. Но он не отправился домой. Много дней спустя его в самое неурочное время можно было видеть в Таврическом бесте, где он бродил, как тень, и отвечал на удивленные вопросы:
– Я не выхожу отсюда ни днем ни ночью. Я тут живу. Разве можно! Убьют… Вы знаете, что против меня…
А юнкера гонялись не только за Стекловым, «не имеющим ничего общего с большевизмом». Разгромив большевистские организации, de jure легальные, они пошли дальше и совершили набег на самих правительственных меньшевиков, партию коих возглавлял министр внутренних дел. Как будто это было уже слишком? Но это было в полном соответствии с «общими настроениями», а в частности – с курсом буржуазной печати. Эта печать, видимо, считала, что с большевиками дело покончено, и, добивая приниженного, павшего, презренного врага, кадетская «Речь» с ее бульварными подголосками чем дальше, тем больше начинала бить правее: по Чернову, по Церетели, по меньшевикам и эсерам, по Совету вообще. Это было неизбежно, вполне последовательно и дальновидно. В интересах буржуазной диктатуры, ставшей такой близкой и возможной, надо было именно Советы стереть с лица земли. Ведь именно в них, с точки зрения плутократии, заключался первородный грех революции, источник «двоевластия» и корень зла. Кампания стала развертываться совершенно открыто.
С другой стороны, еще не совсем исчезли факторы, питающие слева эту кампанию. Левые эсеры, которые объявили в эти дни о своей свободе действий внутри эсеровской партии (и уподобились в этом отношении меньшевикам-интернационалистам), вдруг призвали в своей газете «Земля и воля» к новой манифестации на 15 июля – день убийства царского министра Плеве эсером Егором Сазоновым. А кроме того, и Раскольников в кронштадтском советском органе пытался назначить новое «мирное выступление». Он выбрал для этого 18 июля. Это было уже серьезнее – если не для судеб революции, то для успеха реакционного натиска. На деле из этих призывов, разумеется, ничего выйти не могло. И сколько-нибудь серьезные левые элементы хорошо оценивали весь их вред. Петербургская организация меньшевиков (бывшая, как известно, в руках интернационалистов) выпустила в эти дни воззвание к провинциальным товарищам: в нем заключалось требование во что бы то ни стало «удержать рабочий класс от открытого боя в данный момент отлива»…
Июльские события не могли остаться без отклика в провинции. В ряде городов отзвуки июльской катастрофы выразились в виде солдатских бунтов или вспышек… Надо сказать, что в результате наступления 18 июня «большевизм» среди провинциальных гарнизонов разлился широкой рекой. Солдат решительно не хотел, то есть армия решительно не могла воевать. В Петербурге, как мы знаем, большевики господствовали именно среди пролетариата: всецело в их руках была именно рабочая секция, тогда как солдатская составляла преторианскую когорту «звездной палаты». В Москве и в провинции, с их более отсталым, полумужицким, эсеровским пролетариатом, было обратное соотношение: большевизм в Советах расцветал за счет солдат.[127] И в июльские дни эти солдаты там и сям сыграли роль кронштадтцев.
Но движение повсюду было подавлено довольно легко. Командующий войсками Московского военного округа, будущий министр, полковник Верховский в изданном им приказе пишет: «В полном согласии с Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов я пушками беспощадно подавил контрреволюцию в Нижнем Новгороде, Липецке, Ельце и Владимире и так же я поступлю со всеми, кто с оружием пойдет против свободы, против решений всего народа».
Очень содержательно..
Вообще июльские дни глубоко встряхнули всю страну, все отношения внутри государства. Наличной власти, какова бы она ни была, непременно требовалось проявить быстроту и натиск. Особенно же потребность эта вызывалась положением дел на фронте. Там наши неудачи продолжались. О победоносном наступлении уже не было речи. На очереди было спасение от полного военного разгрома – в результате июньской авантюры Керенского. Военный же разгром грозил величайшими осложнениями, особенно в обстановке послеиюльских дней.
К 10-му числу была совершенно разбита 11-я армия – та, которая начала наступление. Но деморализация распространялась по всему необъятному фронту. Армия быстро теряла боеспособность. Авторитеты больших газет, – быть может, преувеличивая опасность, – писали, что под ударом уже находятся Киев, Минск и даже Петербург. Положение, во всяком случае, было очень напряженным. Комитет 11-й армии 9 июля послал на имя Временного правительства, Верховного главнокомандующего и ЦИК такую телеграмму: «Начавшееся немецкое наступление разрастается в неизмеримое бедствие, угрожающее, быть может, гибелью революционной России. В настроении частей, двинутых недавно вперед героическими усилиями сознательного меньшинства, определился резкий и гибельный перелом. Большинство частей находится в состоянии всевозрастающего разложения. О власти и повиновении нет уже и речи. Уговоры и убеждения потеряли силу. На них отвечают угрозами, а иногда и расстрелом. Некоторые части самовольно уходят с позиций, даже не дожидаясь подхода противника… На протяжении сотни верст в тыл тянутся вереницы беглецов с ружьями и без них, здоровых, бодрых, потерявших всякий стыд, чувствующих себя совершенно безнаказанными… Члены армейского и фронтового комитетов и комиссары единодушно признают, что положение требует самых крайних мер… Сегодня главнокомандующим Юго-Западным фронтом и командиром 11-й армии, с согласия комиссаров и комитетов, отданы приказы о стрельбе по бегущим. Пусть вся страна узнает правду, пусть она содрогнется и найдет в себе решимость беспощадно обрушиться на тех, кто малодушием губит и продает Россию и революцию»…
Такова была картина на фронте. Керенский в ответной телеграмме горячо одобрил расстрел бегущих «свободных граждан». Это была логика положения. Но отыграться на этих мерах было явно немыслимо… Послали на фронт самого Скобелева и… Лебедева. Они объезжали части, произнося речи против Вильгельма и большевиков. Но все это уже слышали. Это не было средством…
Рассчитывать на нашу армию было нельзя. Больше надежд приходилось возлагать на ограниченные возможности и соответственные – не широкие – планы самих немцев. Но при таких условиях положение было тем более критическим.
При таких условиях естественно и неизбежно на очередь становился вопрос о диктатуре. Естественно и неизбежно – не только у буржуазной, но и у советской части коалиции возникло неудержимое стремление к сильной власти. Диктатура была объективно необходима… Вопрос был только в том, какая именно диктатура требовалась при данных условиях?..
Сейчас, когда носителем государственной власти являлся Керенский, речь могла идти только о буржуазной диктатуре. Если бы при данных условиях установилась диктатура, то по своей крутонаклонной плоскости она мгновенно скатилась бы к неограниченному господству плутократии. Но тут возникал другой вопрос: возможна ли при данных условиях действительная диктатура Керенского, прикрывающего плутократию? Удастся ли установить подобную диктатуру?
При всем стремлении к полноте власти проблематичность этого не скрывал от себя и сам Керенский. По возвращении из действующей армии он говорил журналистам: «Главной задачей настоящего времени, исключительного по тяжести событий, является концентрация и единство власти… Опираясь на доверие широких народных масс и армии, правительство спасет Россию и скует ее единство кровью и железом, если доводов разума, чести и совести окажется недостаточно… Вопрос, удастся ли это?»…
Да, это был вопрос… Но как бы то ни было, Керенский был, конечно, главным застрельщиком в попытках реализовать диктатуру новой коалиции и вполне развязать руки самому себе. При этом, с точки зрения Керенского, связывал руки и «путался в ногах» именно Совет, и именно от этой «частной» и классовой организации надо было освободиться сильной власти; ведь черносотенный думский комитет, состоявший из «представителей всех партий», был, конечно, учреждением внеклассовым и притом вполне официальным. Правда, Всероссийский съезд Советов, который не решился поднять руку на Государственную думу, постановил распустить думский комитет. Но не все ли равно, что постановил Всероссийский съезд! Во всяком случае Керенский в эти дни являлся в думский комитет, чтобы заимствовать оттуда благодати, и имел с Родзянкой продолжительную беседу – по словам газет – «чрезвычайной государственной важности». Боевым лозунгом Родзянки ведь тоже была «независимость государственной власти», то есть независимость ее от большинства населения, от советской демократии…