[карточка № 1]
[пометки ВН: 1]
Ее муж, отвечала она, тоже в некотором роде писатель. Говорят, толстяки колотят своих жен, и у него был очень и очень свирепый вид, когда он поймал ее на том, что она рылась в его бумагах. Он замахнулся мраморным пресс-папье, как если бы хотел размозжить вот эту слабенькую ручку (демонстрирует преувеличенно дрожащую руку). А она всего лишь искала одно дурацкое деловое письмо и вовсе не пыталась расшифровывать его таинственный манускрипт.
[2]
[2]
Ах нет, это не роман какой-нибудь — тяп-ляп и готово, чтобы, знаете, кучу денег заработать; это показания сумасброда-невролога, что-то вроде вредоносного опуса, как в том фильме[5]. Оно отняло у него, и еще отнимет, годы трудов, но все это, само собой, держится в строжайшем секрете. Она вообще вспомнила об этом (прибавила она) потому только, что опьянела. Она желает, чтобы ее отвезли домой или, еще лучше, в какое-нибудь тихое прохладное место с чистой постелью и чтобы завтрак подавали в номер.
[3]
[3]
На ней было платье без бретелек и черные замшевые туфли без пяток. Подъем голой ступни был той же самой белизны, что и ее молодые плечи. Казалось, вечеринка распалась на множество холодно-трезвых глаз, которые с гадким сочувствием глядели на нее из каждого угла, с каждого пуфа и пепельницы, даже с косогоров весенней ночи в раме открытой балконной двери. Какая жалость, еще раз сказала г-жа Карр, хозяйка, что Филипп не мог придти, вернее, что Флоре не удалось уговорить его придти! В следующий раз я его
[4]
[4]
опою чем-нибудь и привезу, сказала Флора, шаря вокруг кресла, где сидела, в поисках слепого черного щенка — своего безформенного ридикюля. Да вот он, воскликнула безымянная девица, быстро присев на корточки.
Племянник г-жи Карр, Антоний Карр, и его жена Винни принадлежали к числу тех без меры радушных, легкого нрава супружеских пар, которые прямо жаждут предоставить свою квартиру какому угодно знакомому, если сами они и их собака в это время в ней не нуждаются.
[5]
[5]
Флора тотчас заметила в ванной чужие лосьоны, а в набитом всякой всячиной леднике открытую жестянку с собачьими консервами рядом с обнаженным сыром. Краткий перечень инструкций (касательно швейцара и женщины, приходившей убирать в квартире) заканчивался просьбой телефонировать «моей тетке Эмилии Карр», что, по-видимому, уже было исполнено и на что в раю посетовали, а в аду расхохотались. Двуспальная кровать была постлана, однако белье оказалось несвежим. Прежде чем раздеться и лечь, Флора с комической брезгливостью разстелила на ней свою шубку.
[6]
[6]
Куда это подевался баул, будь он неладен, ведь его как будто принесли уже? В шкапу в прихожей. Неужели придется все из него вытряхивать, чтобы добраться до сафьяновых ночных туфель, которые, свернувшись, как в утробе, лежат в чехле на молнии? Спрятались под сумочкой с бритвенным прибором. Все полотенца в ванной, как розовые, так и зеленые, были из толстой, сыроватого вида рыхлой материи.
[7]
[7 Переписать еще раз. Ни кавычек, ни запятых]
Возьмем самое маленькое. На обратном пути наружный краешек правой туфли подвернулся, и пришлось его выпрастывать из-под благодарной пятки пальцем вместо рожка.
Ну скорей же, сказала она тихо.
Для первого раза она сдалась несколько неожиданно, чтобы не сказать обескураживающе. Вымолчка — легкие ласки — скрытое смущенье — наигранно-веселое удивленье — предварительное созерцание.
[8]
[8]
Она была щупла до невероятности. Ребра проступали. Выдававшиеся вертлюги бедренных мослов обрамляли впалый живот, до того уплощенный, что его и животом нельзя было назвать. Весь ее изящный костяк тотчас вписался в роман — даже сделался тайным костяком этого романа, да еще послужил опорой нескольким стихотворениям. Груди этой двадцатичетырехлетней нетерпеливой красавицы, каждая размером с чайную чашку, раскосым прищуром бледных сосков и твердостью очертанья казались лет на десять моложе ее самой.
[9]
[9]
Ее крашеные веки были прикрыты. На верхней скуле поблескивала ничего особенного не значащая слезинка. Никто не мог бы сказать, что в этой головке творилось. А там вздымались волны желания, недавний любовник откидывался назад в полуобмороке, возникали и отстранялись гигиенические опасения, теплым приливом объявляло свое неизменное присутствие презрение ко всем, кроме себя, вот он, вот, крикнула, как бишь ее, быстро присев.
[10]
[10]
Душка моя (брови приподнялись, глаза открылись и снова закрылись, русские ей попадались нечасто, подумать об этом).
Словно накладывал на лицо маску, словно краской покрывал бока, словно передником облегал ее живот поцелуями — все это вполне приемлемо, покуда они не мокрые.
Ее худенькое, послушное тело, ежели его перевернуть рукой, обнаруживало новые диковины — подвижные лопатки купаемого в ванне ребенка, балериний изгиб спины, узкие ягодицы
[11]
[11]
двусмысленной неотразимой прелести (прековарнейшее одурачиванье со стороны природы, сказал Поль де Г., старый, угрюмого вида профессор, наблюдая за мальчиками в бане)[6].
Только отождествив ее с ненаписанной, наполовину написанной, переписанной трудной книгой, можно было
[12]
[12]
надеяться найти наконец выражение тому, что так редко удается передать современным описаниям соития, потому что они новорождены и оттого обобщены, являясь как бы первичными организмами искусства, в отличие от индивидуальных достижений великих английских поэтов, у которых в предмете вечер в деревне, клочок неба в реке, тоска по родным далеким звукам — все, что Гомеру или Горацию было совершенно недоступно. Читателей отсылают к этой книге — на самой высокой полке, при самом скверном
[13]
[13]
освещении — но она уже существует, как существует чудотворство и смерть и как отныне будет существовать вот эта гримаска, которую она непроизвольно скорчила отирая полотенцем промежность после предуговоренного извлечения.
На стене красовалась репродукция гнусного Глистова «Гландшафта» (отступающие вдаль овалы), вещь воодушевляющая и умиротворяющая, по мнению пошленькой Флоры. Холодный, туманный город начали сотрясать предрассветные гулы и громыханья.
Она сверилась с ониксовым оком на запястье. Оно было слишком маленькое и не довольно дорогое,
[14]
[14]
чтобы идти верно, сказала она (перевод с русского), и в ее бурной жизни это был первый случай, чтобы мужчина снимал часы перед тем как. «Во всяком случае теперь уж поздно звонить кому бы то ни было» (протягивает свою быструю безжалостную руку к телефону на ночном столике).
Ничего никогда не могла найти, а вот ведь без запинки набрала длинный номер.
«Ты спал? Перебила тебе сон? Так тебе и надо. Ну слушай внимательно».
[15]
[15]
И с тигриным пылом, чудовищно раздувая заурядную мелкую размолвку, причем его пижама (глупейший повод к ссоре) в спектре его удивления и раздражения меняла цвет с гелиотропного на уныло-серый, она разделалась с бедолагой навсегда.
«С этим покончено», — сказала она, решительно положив трубку. Готов ли я
[16]
[16]
ко второму заезду, желала бы она знать. Нет? Ни даже на скорую руку? Ну что ж, tant pis[7]. Посмотрите-ка, нет ли у них в кухне чего-нибудь выпить, и отвезите меня домой.
Положенье ее головы, доверчивая близость этой головы, ее благодарно сложенная ему на плечо тяжесть, щекотанье ее волос оставались неизменны всю дорогу; и однако, она не спала и с превеликой точностью остановила таксомотор и вышла на углу улицы Гейне[8], не слишком далеко, но и не слишком близко от ее дома. Это была старая вилла с
[17]
[17]
высокими деревьями позади. В тени на боковой дорожке ломал руки молодой человек в макинтоше, накинутом поверх белой пижамы. Уличные фонари гасли через один, сначала нечетные. Ее очень толстый муж в измятом черном костюме и войлочных ботиках с пряжками прогуливал вдоль панели перед виллой полосатого кота на длинном-предлинном поводке. Она направилась к парадной двери. Муж, подхватив кота на руки,
[18]
[18]
последовал за ней. Было как будто что-то несуразное в этой сцене. Кот с неотрывным вниманием словно бы следил за змеей, которая ползла за ними по земле.
Не желая припрягать себя к будущности, она отказалась договариваться о следующем свидании. Чтобы слегка ее подстегнуть, три дня спустя к ней на дом явился рассыльный. Он принес из облюбованной светскими дамами