убедил твою маму поцеловать меня.
– За первый поцелуй благодари Беккера, дорогой. Это потом ты подключил Неруду.
– Ты уверена?
Мать подошла к отцу, устремив на него взгляд своих бирюзовых глаз.
– Что такое поэзия?[2] – спросила она игриво.
– Неужели не знаешь? Поэзия – это ты.
Они страстно поцеловались, совершенно забыв обо мне.
– Ты права, милая моя Аурора, – проронил отец, отстранившись на мгновение, – это был Беккер.
– Ладно, ладно. Ясно… – Я хотел, чтобы они прекратили нежничать.
– Поверь, эта книга защитит тебя.
– Защитит? От чего?
– От человеческой глупости.
Отец улыбнулся, глядя на мать. И взъерошил мне волосы, руке его более привычно писать мелом по доске, чем гладить меня.
В это мгновение кто-то постучал в дверь. Судя по тому, как отец с матерью переглянулись, это не предвещало ничего хорошего. Отец встал:
– Кто там?
– Антон, это Матиас. Открой.
Сколько я себя помнил, Матиас то и дело заходил в гости. Я толком не знал, как они познакомились с отцом, но по его внешности и манере выражаться можно было понять, что работает он не в университете. Иногда он приносил мне подарок – как правило, самодельную игрушку. Он был мастер на все руки, и я его любил, хотя мама в последнее время посматривала на него с неудовольствием – вероятно, потому, что он стал заходить намного чаще и задерживаться дольше. Матиас тяжело дышал. Голова у него была перевязана бинтом с большим красным пятном с одной стороны, на уровне уха. Я вздрогнул, увидев кровь.
– Что случилось?
– Чепуха.
– Чепуха? Ты весь в крови. Ну заходи.
– Нет. Некогда.
– Что такое?
– Нам уже пора.
– Сейчас?
– Сейчас.
– Но ведь… – отец оглядел нас, прежде чем продолжить, – ведь сегодня Рождество.
– Черт, Антон. Думаешь, я не знаю? Я только что оставил жену и девочек у тестя с тещей.
– Вот черт. Но посмотри на себя, Матиас. Тебе нужно…
– Сегодня ночью.
Эти слова, вероятно, значили что-то важное, потому что отец – необычное дело – замолчал.
– Вот черт… Я сейчас.
Он торопливо натянул пальто, взял перчатки, подошел к маме и молча поцеловал ее. В их взглядах было что-то такое, чего я раньше не видел. Все было не так, как когда он прощался, уходя на работу.
Матиас ждал у двери. Кровавое пятно расплывалось и становилось темнее. На лице Матиаса читалось какое-то беспокойство. А может, раскаяние? Стыд? Страх? Боль? Я не знаю. Заметив, что я наблюдаю за ним, он улыбнулся, подмигнул и, наставив на меня палец, как пистолет, сделал вид, будто стреляет. Он всегда так делал, и я всегда смеялся. Но тут я был заворожен ярко-алым пятном. Кровь закапала на пол, самодельная повязка промокла насквозь. Я даже подумал, что, может, у него нет уха. Не заметно было ни выпуклости, ни очертаний.
– Антон, пожалуйста, не уходи так. Что происходит?
Мама говорила шепотом, но я слышал ее четко и ясно. Может быть, даже Матиас разбирал что-то, стоя у двери.
– Лучше тебе не знать, Аурора. Но если я не вернусь…
– Что ты такое говоришь! Почему ты не вернешься? Антон… Антон…
Отец подошел ко мне. Взял книгу Неруды, которая так и лежала на столе, и вручил мне.
– Береги эту книгу, ладно? – улыбнулся он.
– Ты уходишь?
– Нужно кое-что сделать.
– Что именно?
– С Рождеством, сынок. Береги маму…
Когда я открыл рот, чтобы сказать “До свидания”, они с Матиасом уже вышли на улицу.
Никогда я не забуду молчание, воцарившееся в доме, после того как дверь закрылась. Словно стены говорили, что ничего уже не будет так, как прежде. Ничего.
Отец не вернулся ни в ту ночь, ни в две следующие. Мать готова была ждать его вечно, но теперь она вынуждена была позаботиться обо мне. Из окна мы видели, как несколько человек ворвались в дом напротив и вытащили всю семью Серра, включая Ремедиос, мою ровесницу. Такое случалось все чаще. Говоря об этих людях, мать прибегала к аббревиатурам, которые я не мог расшифровать, хотя слышал их уже больше года: НКТ, ПОУМ, ВСТ, ОСПК, ФАИ[3] и еще другие, которые я не запомнил. Как было их отличить? Да и была ли между ними разница?
Но разговоры – это одно, а видеть такое у себя прямо под окнами – совсем другое. По-видимому, накануне ночью соседи укрыли у себя нескольких священников. Сеньор Серра дал им одежду, чтобы они могли снять свои сутаны и попробовать скрыться. Всех вывели на улицу и расстреляли тут же. У той самой стены, где я играл с мячом.
Думаю, в тот момент я понял, что значит война. Но более всего меня поразило лицо матери. Ее ласковое выражение, мягкая улыбка… они исчезли навсегда. Мать как будто вдруг состарилась у меня на глазах. Уже с некоторых пор ее любезность стала несколько натянутой, а после случая с соседями она даже не пыталась притворяться. Возможно, она поняла, что не сможет спасти меня, просто ограждая от происходящего. А может, поняла, что надо бежать. За несколько минут она собрала немногие имевшиеся у нас ценности, и мы покинули наш дом и нашу жизнь. Я спросил ее, когда мы вернемся, но молчание уже стало ее любимым ответом.
Следующие дни были еще хуже. Аббревиатуры – неотличимые друг от друга – забрали то немногое, что у нас было. В военное время у каждого была своя правда, и одна не лучше другой. Все прятались за названиями своих организаций, но на деле были просто бандитами с Дикого Запада. Законченные мерзавцы. Они врывались в дома, угрожая оружием, и забирали все что хотели – “именем революции”, разумеется. Мать твердила, что мы не фашисты, но поскольку у нас не было доказательств, это ничего не меняло. “Тогда почему вы убегаете?” – говорили ей. Им было все равно. Оставалось радоваться, что нас не убили.
Спустя неделю недалеко от Манрезы матери пришлось торговаться с какими-то солдатами и отдать им последние деньги, чтобы эти типчики не забрали меня в армию.
– Он еще ребенок, – умоляла мать.
По правде говоря, я был маловат ростом для своего возраста, но если мог держать в руках винтовку, то мой долг был воевать против мятежников[4]. Какое отношение имела ко мне эта проклятая война? Я даже не понимал ее причины. Хотя иногда чем меньше понимаешь, тем проще повиноваться.
Без денег мы не могли купить даже одного билета на поезд, так что шли пешком. Шли долго, много дней, с трудом держась на ногах. Мало кого в то время заботила чужая судьба,