«Любви все возрасты покорны…» Как вы помните, мои дорогие слушатели, изречение это принадлежит не Даян-Дулдуруму. Но когда нужно щегольнуть умом, мой дядя, не стесняясь и не краснея, протягивает руку к чужому хурджину.
И он, в сущности, прав… Не будь этого, разве могли бы мы, я и мой дядя, решиться на такой безумный шаг, как дать накинуть на себя уздечку и впрячь себя в арбу? Какую арбу, удивитесь вы. Объясню: речь идет об арбе, полной забот о том, что же подарить невесте.
В моем ауле, когда говорят о женитьбе, всегда вспоминают, что сказал мой дядя, когда женился. При моей матери дядя, правда, подчеркивал, что это произошло по ошибке. «Был холост — был султаном, обручился — стал ханом, а как женился — погиб!»
Жену моего дяди я не видел, ее нет в ауле. Она бросила дядю, когда меня еще и на свете не было, и уехала неизвестно куда. А нет большего позора для горца, чем быть брошенным женой. Правда, Даян-Дулдурум вынес этот позор с достоинством и всегда говорил, что сам выгнал ее. Но соседки-то знают, что была она из рода Ливинда, необузданная, как у нас говорят, женщина, которая, изучив Конституцию и разузнав о всех правах, дарованных горянке, стала в доме моего дяди головой. И дядя делал все, что должна была делать хозяйка, даже стирал ее шаровары, — не дай аллах власть в руки женщины!
Виданное ли дело, чтобы мужчина, носящий на голове папаху, среди белого дня ходил к колодцу за водой с мучалом — простым водоносным кувшином, а не винным? Вот почему и считали моего дядю погибшим. А он делал это, чтобы не рассердить молодую жену, которая умела хлестать его языком, как плетью. Цыбац — так ее звали, что значит «Новый месяц», — была Новым месяцем для дяди только до женитьбы. А когда она исчезла из аула, мой дядя, говорят, наконец-то вздохнул свободно и даже вышел на гудекан, который не посещал с первого дня женитьбы, боясь, что почтенные люди станут над ним насмехаться. А на гудекане дядя воскликнул: «Люди добрые, уважайте и оберегайте женщин, носите их на руках, а на голову они и сами сядут!»
С тех пор дядя мой не женится. Люди недоумевают: то ли он ждет возвращения своей жены — хотя мне известно, что при одном упоминании о ней он скрипит зубами и сжимает кулаки, — то ли что-то другое у него на уме? Скорее всего, последнее.
4
Мне двадцать лет. Почти каждый из вас, мои дорогие друзья, знает, что такое двадцать лет. Но, удивительно, не встречал я еще человека, который бы вспоминал свои двадцать лет без какого-то сожаления. «Эх, где мои двадцать лет!» — говорят почтенные люди нашего аула, и даже мой дядя постоянно восклицает то же самое, как будто можно было не заметить этого важного рубежа в своей жизни и миновать его, как река минует по пути какой-то жалкий валун.
Признаться, порой у меня даже возникает сомнение, не я ли один действительно переживаю тот возраст? Или, может, все завидуют мне, не испытав могущества двадцатилетнего возраста, которое испытываю я? Эта мысль меня беспокоит, сердце наполняется смутным чувством удивления. Неужели, думаю я, не было на земле человека, который достойно, да так, чтобы после не горевать, провел эти дни? Неужели и мне, когда стукнет шестьдесят, суждено, как моему дяде, сожалеть о своих двадцати годах? Как мне быть? Что мне делать? Ведь один раз дается человеку этот возраст! Нет, ничего я не знаю, кроме того, что мне двадцать, что я молод и бодр и сердце мое полно страстью и мечтами, многим из которых, возможно, не суждено сбыться.
Родился я в 1944 году, но в нашем ауле настоящим днем рождения считается не тот день, когда ребенок появился на свет, а тот, в который он сядет рядом с мастером за верстак. В семь лет я сел рядом с дядей учиться мастерству и в тот же год пошел в школу. В семнадцать окончил школу и в тот же день получил звание мастера-гравера в художественном комбинате аула Кубачи. Я немного рисую, увлекаюсь сочинительством, но делаю это тайком, так как всякое отступление от традиционного мастерства златокузнецов кубачинцы считают изменой памяти предков и сурово осуждают. Поэтому я придумал себе псевдоним «Зоркий глаз», что, наверно, не очень-то скромно, и под этим псевдонимом напечатал первый свой рассказ в газете. Рассказ назывался «Хайван», что значит «Скотина». Был он сатирический и наделал много шума. Но действительно, иначе, как скотиной, героя моего рассказа трудно было назвать, и хотя он носит человеческое имя, но я-то его лучше знаю! Это новый тип в наших горах — таких у нас никогда не было, человек без чести и совести, с медом на губах и с ядом в душе. Он и до сих пор работает вместе со мной и тоже златокузнец. Но больше всего он любит распространять кляузы, сочинять анонимки и ссорить друзей. Уж не знаю, какая ему в том выгода, но написал я о нем все, что знал, и, видимо, чересчур сгустил краски в своем справедливом гневе.
Правда, имя его я скрыл от читателей, но наш не очень искушенный в литературе районный прокурор, прочитав в газете мой рассказ, решил, что такая подлая личность должна предстать перед правосудием, дабы другим было неповадно. И объявил розыск. Поиски оказались тщетными, и тогда следователь начал розыск автора. К моему несчастью, псевдоним мой все-таки раскрыли, но не следствие, а наша педантичная бухгалтерия, которая еще усерднее, чем следователь, искала автора, чтобы вручить ему гонорар…
После этого правосудию было легче напасть на след, и меня тут же вызвали повесткой в прокуратуру. Мать, прочитав повестку, принялась набивать хурджины сухарями, положила две пары белья, со слезами приговаривая:
— Я знала, что ты этим кончишь! Сколько раз я говорила тебе: берегись, эта писанина до добра не доведет!
Меня всегда трогала заботливость моей благородной матери, но на этот раз она лишь усугубила мой страх. В таком-то вот состоянии я и предстал пред грозными очами правосудия.
Прежде всего прокурор потребовал от меня, чтобы я указал, кто тот негодяй, которого я описал в своем сочинении, и где он живет.
Я принялся доказывать, что избрал вымышленного героя, что на самом деле такого нет, но подобные ему могут быть.
В конце концов он все-таки прислушался к голосу разума, но посоветовал мне никогда больше не заниматься вымыслом и вообще писать открыто и прямо, без всяких там псевдонимов. Тогда я смогу оказать услугу и правосудию, помогая избавить наше общество от всяких подлецов и мошенников. Я, конечно, обещал быть благоразумнее, но после посещения прокуратуры перешел с прозы на поэзию. Сочинял я в основном любовную лирику, подражая безобидным народным частушкам. Иногда у меня получалось не так уж плохо, можно даже привести пример:
Я глаза твои хотел целовать —Возмутилась ты, ножкой топнула.На тебя бы дождь медовый наслать,Чтоб объелась ты, да и лопнула.
Но мой почитаемый дядя Даян-Дулдурум, узнав о моем сочинительстве, отругал меня прямо при соседях, а мать наказала еще строже: все книги из дома сдала в сельскую библиотеку, бумагу и карандаши раздарила соседским ребятишкам, а синие чернила вылила в раствор для побелки, и теперь наша веранда похожа на сумерки в горах. Остались в доме только альбом для рисования да эскизы изделий и наброски узоров, необходимые мастеру-граверу для работы.
Однако таков уж мой характер: я всегда делал то, что запрещала мать. Помню, в детстве я никогда не брал в руки спичек, но однажды мать сказала: «Не бери спички!» — и я тут же стащил у нее коробок и чуть не наделал пожара. Потом мать сказала по какому-то поводу: «Не лазай в погреб, перебьешь все горшки!» — и я немедля повадился туда и куском чурека снимал со всех горшков сливки.
Так и на этот раз. Все запреты лишь разожгли во мне интерес к сочинительству. Только теперь я опасался предавать свои писания огласке, а писать уходил в свободные часы подальше от дома, в горы.
Больше мне, кажется, и нечего сказать о себе. Ах да, вспомнил! В прошлом году я оказался участником нескольких международных выставок прикладного искусства. На выставку у меня взяли набор женских украшений из серебра с чернью и резной слоновой костью: кольцо, серьги, браслет и кулон с эмблемой Страны гор — дагестанским туром на выступе скалы. Я даже и не предполагал, что они будут где-то выставлены, просто хотел удивить ими Серминаз — девушку, работающую у нас на комбинате мастером-приемщиком. Что-то произошло со мной в ту пору необыкновенное, дотоле неведомое. Да вы вслушайтесь только в ее имя: Серминаз! Вслушайтесь, как сладко звучит это имя: Серминаз! С той поры уста мои не однажды в день произносят это имя наедине, а уши мои ловят его — Серминаз!
Серминаз — девушка из моего аула, смуглая горянка, хрупкая и стройная, как узкогорлый сулевкентский кувшин, с черными, как ночь, глазами, от взгляда которых становится светлее на моей душе, с черными как смоль густыми волосами, спадающими на плечи тяжелым потоком. Линии ее отточены, как будто лепил ее великий мастер вопреки всем запретам правоверных.