— Джим, Джим! Когда же ты найдешь ее?
Он сказал это очень тихо, и его слова, вырвавшиеся как вздох, были обращены как будто совсем не ко мне, а к чему-то своему, очень давно продуманному и томившему. Не понимая, о чем он говорит, я поднял голову.
Он, не отрываясь, смотрел на стену над столом. Я тоже посмотрел туда. Там висел большой портрет девушки, почти еще девочки, с тонкими капризными чертами лица, в маскарадном или театральном наряде, смотревшей на нас из рамы, как из фантастического сна или из сказки. Я понял, чье письмо он ждал с таким нетерпением. Письма в узких серых конвертах своим внешним сходством всякий раз вводили в заблуждение и взволновывали. С этой минуты я понял, что это девичье лицо, как далекая звезда, мерцало над жизнью, с которой мне было суждено встретиться. Мне тогда же подумалось: не для нее ли, этой девушки, приготовлена вторая комната, в которой все, начиная с цвета и рисунка обоев и кончая небольшой полкой книг, заполнявшейся очень медленно, словно господин делал тщательный отбор, все говорило о заботе и внимании к чьему-то вкусу, простому и взыскательному. Из слов господина я понял, какой необыкновенный мир любви раскрывался предо мною. Он говорил мне:
— Джим! Почему же ее все еще нет с нами? Ты видишь, все готово, чтобы встретить ее, даже ты, живой, настоящий Джим.
Я узнал потом, что у меня был предшественник, тоже Джим и тоже ирландский сеттер. В написанной от имени того Джима книге господин вспоминал о своей юности, рассказал о нашей уединенной жизни и ждал возвращения расставшейся с ним его подруги. Ждал, и она пришла. Так оканчивалась та книга. В действительности случилось по-иному. Девушка к нам не пришла, и все было, как портрет, немое и холодное, во всем было приготовление к празднику, которого мы не дождались. Жизнь же, которая шла за порогом нашего дома и из которой приходили письма, пахнувшие духами, была далекой, неинтересной и ненужной, как и сами те письма. Мне казалось странным первое время, почему я, именно я, сеттер Джим, должен был сделаться участником самого дорогого и, по-видимому, давно и очень наболевшего в душе господина. Потом, когда предо мною прошло много его тяжелых и одиноких часов, в которые он, может быть, ища облегчения, то рассказывал, то читал мне, вразброд и по частям, книгу моего предшественника, потом я понял, что ему было необходимо поделиться с кем-нибудь его необычным и печальным счастьем. Выбор пал на меня.
6.
В первый раз я увидел Люль на закате солнца. Было начало лета. Только что прошел дождь. Улица, на которую я тогда выбежал, была вся розовая. Воздух был влажный и чистый. Блестела зелень каштанов. По мокрому асфальту, шурша шинами, подъехал к дому напротив нас спортивный голубой автомобиль. За рулем сидела молодая, очень красивая женщина. Она легко и упруго соскочила на тротуар. Вслед за нею выпрыгнула белая борзая. Я не знаю, как назвать то, что тогда произошло во мне. Я тотчас же весь без остатка и навсегда, почти бессознательно и ни с чем не считаясь, потянулся к тому, что шло на другой стороне, немного склонив голову и легко переставлял лапки. Едва закрылась их калитка, я перелетел дорогу и увидел следы. В воздухе еще пахло духами той женщины и пахло… Ах, Люль, Люль!… Разве это возможно, что тебя больше нет, что большой тяжелый автомобиль раздавил тебя на парижской улице?… Я смотрел на землю, по которой она только что прошла, ходил около калитки и, не сдержавшись, толкнул ее лапой. Калитка была слишком тяжелой или запертой…
— Это вы? Наш необщительный, как и ваш господин, незнакомец? Вы немного рассеянны… — услышал я из-за калитки. Так заговорила Люль, так началось наше знакомство. Она сказала мне, чтобы я обежал квартал и ждал ее у каменного забора. Я быстро нашел тот забор, но был в недоумении. Забор был очень высокий, и не было ни ворот, ни калитки. Я стоял, не понимая, как я мог ошибиться и прийти не туда, куда следовало… Над забором взвилось белое, и, поджав ноги, рядом со мной упала Люль. «Вот и я», — сказала она, смеясь и переводя дыхание. Вероятно, у меня был очень смешной вид. Продолжая смеяться, Люль спросила: «Вам понравился мой прыжок?» От неожиданности, восхищения и от чего-то еще, что сбило мои чувства и мысли в радостный сияющий ком, я ответил совсем не так, как хотел и как было нужно: «Но с той стороны забора земля выше, чем здесь? Там есть что-нибудь?…» — «Там была теннисная площадка, — разгон больше чем достаточный», — ответила Люль и заговорила о другом… Вечерело, Люль улыбалась и внимательно слушала тот, конечно, вздор, который я говорил тогда. «Я должна возвращаться домой, да и вам пора к вашему господину», — сказала она наконец. «Но я хочу с вами встречаться. Вы очень смешной. Не сердитесь — так лучше, чем многое другое. Когда-нибудь, когда вы подольше поживете с нами, познакомитесь, вы это хорошо поймете. А пока — не стойте на дороге». И Люль так же, как появилась, так же и исчезла за высоким каменным забором.
7.
Такой была наша первая встреча. Люль исчезла, не назначив мне следующего свидания. Прошло немало дней прежде, чем я ее увидел вновь. Я выходил много раз на улицу, ходил около калитки, подолгу сидел, глядя на каменный забор. Не было ни Люль, ни голубого автомобиля. В этих неопределенных и тоскливых ожиданиях начались мои знакомства. До тех пор я не знал никого, отчего Люль и назвала меня необщительным. Первым был Рип.
Я возвращался с моих безрезультатных поисков. На душе была пустота, во всем недоставало Люль. Явившись мне всего один раз, она во всем сделалась необходимой.
— Эй! Послушайте! Вы! Сосед! — крикнул кто-то мне из подворотни. — Все Люль ищете? Плюньте на это дело: Люль увезли. Да и не стоит ею заниматься, все равно она не захочет знакомиться с вами. Люль горда, едва разговаривает с нами, и вы — бросьте дурака валять.
Я не ответил, но Рип продолжал.
— Ну, что вы в самом деле? Люль да Люль! Можно ли ходить курицей из-за этого? Верьте дружескому слову — плюньте. Здесь есть лучше, чем она. Фоллет знаете? — моя прошлая слабость. Теперь у меня Мирза. Всегда с одной — тоска. Но не хочу лгать: Фоллет — то, что надо: и формы, и характер восприимчивый. А Люль?… Худа, холодна, с ней скучно: скажи, не сделай ничего лишнего. Плюньте. И потом, повторяю, Люль увезли, может быть, навсегда. Завтра, когда я не буду под замком, я вас познакомлю с нашей компанией. Будет весело, о Люль и не вспомните. Увидите сами…
Люль не было, я не знал, вернется ли она, у меня все тоскливее становилось на душе, и было слишком мало воспоминаний, чтобы оставаться всегда одиноким, я выходил все чаще, и очень скоро у меня завязалось обширное знакомство. Много вкусов, характеров, манер думать и держаться прошло предо мною в те три месяца. Но я ни разу и ни в одной из моих знакомых не почувствовал того, что безошибочно узнал и чему без колебания поверил в мелькнувшей тогда всего один раз и навсегда оставшейся светлым видением — Люль.
8.
Все это было давно, все прошло, кончилось. Нет больше Люль, я не знаю, живы ли мои знакомые той или иной поры. Теперь тишина и одиночество. Все давно утряслось, переболело, волноваться больше не о чем и незачем. Пришло время неторопливых оценок. Я перебираю в памяти всех, кого я знал, и останавливаюсь невольно над одной Люль, но не потому, что она была моей подругой. Мне кажется теперь, что, если бы я не любил ее, я все-таки не смог бы и в то время как-то по-особенному ее не заметить и не выделить в очень немногочисленный круг. Я не хочу отмечать ее ум или красоту. Говорить о таких вещах в наших молодых подругах стоит вообще только тогда, когда они, эти подруги, не оставили нам иных воспоминаний. Люль не принадлежала к числу их и еще больше не была тем, что мы находим без радости и без сожаления теряем. С самой первой поры нашего взаимного сближения, узнавания и открывания она заставила меня прислушиваться к ней и никогда не потерять любопытства. В ней все было внешне просто и все было свое. Остальные, почти без исключения, принадлежали к большинству, которое было избито, серийно, серо. Публика бесцеремонная, с дешевыми, обленившимися душами, самодовольная, скучная и неумная, для которой все очень просто, понятно и легко. Ни от кого, кроме Люль, на меня не веяло свежестью, вспоминающейся мне теперь лучше всего в ранних летних утрах и только что сорванных цветах, ни с кем я не бывал в иные минуты в такой же тихой торжественности, какая таится в черных усыпанных звездами ночах, — которые так любила Люль, — ни в ком я не чувствовал той беспрестанной внутренней работы, которая не позволяет скучать, ощущать бедность в душевном хозяйстве и от которой даже повседневные, часто совершенно незначительные, мелочи становятся дорогими безделушками. Капризы Люль, ее насмешливость, которых не могло не быть, потому что Люль не могла не выбирать и не высмеивать смешное, меня не оттолкнули. За этими капризами и насмешками было то, к чему я часто шел под защиту.