Убедительно прошу не понимать моих слов в духе некоей псевдоэсхатологической паники, каковую столь часто приходится наблюдать в кругах, что называется, фундаменталистских (и попросту сектантских). Было бы, однако, до крайности жаль, если этика сопротивления одновременно мирного и непримиримого, выработанная худо-бедно противостоянием тоталитарному режиму, оказалась бы утраченной христианством завтрашнего дня; ибо при всех условиях сопротивление остается христианским императивом, христианской жизненной нормой — сопротивление князю мира сего, и тогда, когда оно, это сопротивление, лишь очень косвенно относится или вовсе не относится к сфере политики. “Не сообразуйтесь веку сему”, — учил нас апостол Павел; наша душа, наш дух не должны угодливо подлаживаться к духу времени, к наличному и приходящему состоянию мира. Это подлаживание, которое мы именуем “конформизмом”, абсолютно воспрещено христианину. Кстати, слова апостола по-латыни звучат — “>Nolite> >conformari>”. Если другие духовные истины мы часто не в силах увидеть так ясно, с такой непосредственностью, как их видели христиане былых времен, эта истина предстает нам столь неотразимой, какой со времен первых христиан, со времен “первой Любви”, по Откровению Иоанна Богослова, она представала лишь избранным. Конформистское христианство — не более чем логическая ошибка. Недаром Господь наш назван Знамением Пререкаемым. Но политический конформизм — лишь одна из возможностей зла. В определенные времена и в определенных условиях куда опаснее конформизм стиля жизни, конформизм моды, конформизм духа времени. Христианин, который не готов к тому, что на него будут косо смотреть, а то и смеяться ему в лицо за то, что он как-никак живет иначе, чем чада мира сего и чем требует современный вкус, — такой христианин не заслуживает того, чтобы именоватьс христианином.
Я вынужден еще раз предупредить против ложного понимания моих слов. У меня нет ни малейшего сочувствия ни к рвению не по разуму современных зилотов, одновременно столь сентиментальных, сколь бесчеловечных, ни к фарисейству, готовому и сегодня, как во времена Господа нашего, возлагать на верующих “бремена неудобоносимые”, ни тем более к мечтам о реставрации ушедших исторических условий. Все ненужные конфликты с реальностью нашего времени, в которое Бог определил нам жить, должны быть избегаемы. Мы должны очень ясно различать две вещи: современность как реальность, подлежащую критике, но имеющую свои права реальности, и современность как идеологию, паразитирующую на этой реальности. Реальность есть реальность, и потому я, вопреки мнению многих моих друзей, вопреки моему собственному неисправимо консервативному вкусу, не могу не видеть неизбежности ряда перемен в практике русского Православия и способен лишь пожелать, чтобы перемены эти были разумно проведены в жизни, так, чтобы вызвать минимум потерь и максимум приобретений. Конечно, обновленцы раннесоветской эпохи надолго скомпрометировали у нас любой разговор об обновлении, однако из того, что лидеры обновленчества — и даже тогда не все шедшие за ними верующие, а именно лидеры — опозорили себя комплотом с безбожной властью и прямым и грубым предательством законной иерархии, даже из того, что затеваемые ими реформы слишком часто противоречили канонам, вкусу и здравому смыслу, отнюдь не следует, будто проблемы, каковые они пытались решать в неподходящее время и недолжным образом, вовсе не существуют. Как все живое, церковная практика в своих внешних формах менялась на всем протяжении истории христианства, с древних времен и доныне, но, если христианство, сохраняя верность трезвому реализму, столь характерному уже для апостола Павла или для Церкви, когда она выбрала греческий язык как язык Нового Завета, может и должно считаться с действительностью времени, оно обязано оказывать сопротивление паразитирующим на этой действительности идеологическим фантомам. Отличить одно от другого не всегда легко, но совершенно необходимо. Граница между действительностью времени и тем, как времени самому хочетс истолковывать себя и оправдывать себя, тем, как оно само хотело бы себя видеть, — это предел, далее которого не может идти никакое здравое “аджорнаменто”, никакое позволительное обновление. “Иисус Христос вчера и сегодня и во веки” (Евр 13: 8).
Обстоятельства меняются, и это надо видеть, чтобы говорить о вековечном благовестии реальным, а не выдуманным людям. Вы, может быть, видели в одной моей статье, которая была в “Новой Европе”, горестное воспоминание о том, как один иерарх, достаточно умный, в церкви, переполненной новообращенными, говорил: “Братья и сестры! Всех нас наши благочестивые родители на сороковой день принесли…” и т. д. Вот это страшно, это совсем страшно! Но дух времени — это дух времени. Он проявляет себя как абсолютный релятивизм, который готов признавать все, что угодно, кроме вопроса об истине, и одно из его выражений, о котором в стенах храма говорить как-то странно, — так называемая “сексуальна революция”, которая давно действует отнюдь не только пермиссивно, но и агрессивно, развязывая моральный террор, который, похоже, превзойдет все кошмары лицемерия и ханжества былых времен по общему закону, по которому революционный террор эффективнее, нежели старорежимный. Христианская этика, оставаясь верной самой себе, при любой степени такта и миролюбия со стороны своих носителей — а такт и миролюбие от нас требуются — неизбежно становится вызовом умонастроению, празднующему свою победу и стремящемуся принудить всех к безоговорочной капитуляции.
Разумеется, огульные суждения всегда опасны. То тут, то там Бог еще оберегает какие-то оазисы, в которых жизненная норма доселе определяется в какой-то мере драгоценным наследием традиционного благочестия. Наша обязанность — ценить и по возможности сберегать эти оазисы. Как знать, быть может, еще наши внуки найдут там утешение и увещание для своих сердец. Но это лишь осколки, лишь фрагменты былого христианского мира. И разве современность и дух времени не находят дороги в эти уголки? Как бы то ни было — оазисы суть всего лишь оазисы посреди широко раскинувшейся пустыни. И пустыня растет, как в свое время напророчил Ницше. Однако именно в пустыне, а не где-нибудь еще, велит пророк Исайя “готовить пути Господу”, и благо тем, кто посреди пустыни наших дней сбережет нечто от духа пустынножителей, отцов пустыни. И если будет на то Божья воля, из подвигов новых отцов пустыни, может статься, родится новый христианский мир, но он будет совсем новым, еще невиданным, ибо Господу нашему не свойственно повторяться, Он творит все новое. Но в ближайшем будущем, доколе близорукое мое зрение может различать контуры предметов, я вижу только дальнейшее развертывание логических следствий ситуации пустыни, иначе говоря, ситуации христианства бездомного.
Нам необходимо ясно понять, что именно является сегодня самой злой противоположностью нашей веры. Атеизм старого закала, искавший для себя научных или псевдонаучных обоснований, давно уже не страшен. Он близок к смерти. Будущее готово нанести ему последний удар. Внутренний опыт атеизма, так обстоятельно обсуждавшийся западными теологами и религиозными философами ХХ в., относится к числу проблем, в общем разрешенных. Если этот пресловутый внутренний опыт когда-нибудь имел самостоятельное содержание, в чем я лично осмеливаюсь сомневаться, содержание это как следует переварено и усвоено христианской мыслью, но упадок атеистической идеи, увы, — отнюдь не причина дл благочестивого ликования верных. Более наивными, более простосердечными и чистосердечными, чем наши, были времена, когда идея Бога и для отступника оставалась настолько важной, что отделаться от нее можно было только посредством формального, теоретически декларированного отрицания. Эти времена прошли. Радикальный релятивизм и прагматизм порождают состояние души, при котором вопрос о бытии Божьем, не получая отрицательного ответа, утрачивает заодно со всеми остальными последними вопросами всякую серьезность. И в перспективе антропологической это гораздо страшнее, чем атеизм.
Подобному злу христианство будущего должно противопоставить твердую, бескомпрмиссную, отрезвляющую серьезность. Чтобы справиться с этой задачей, ему нет надобности являть себя ни специфически консервативным, ни, с другой стороны, специфически либеральным и передовым. От него требуется всего-навсего быть убедительным. Легко сказать! Иное дело, что всегда, по-видимому, будут богословы сравнительно консервативные и сравнительно либеральные. Но в своем статусе идей и богословский консерватизм, и необходимо предполагающий его и соотнесенный с ним богословский либерализм обречены утратить смысл. Дело в том, что по смыслу обе эти тенденции были слишком сильно обусловлены ситуацией постепенного распада старого “христианского мира”, старой >chretient>й. Консерватизм тщился сохранять распадавшиеся связи, либеральная теология, напротив, желала высвободить из власти именно этих связей индивидуальное религиозное чувство. Слишком очевидно, что в мирском граде, в том, что Харвей Кокс назвал >seculary> >city, консерватизму нечего больше охранять, как либеральной теологии некого больше освобождать. Первый рискует опуститься до уровня безнадежной и бессильной ностальгии, вторая — до уровня жеста и пустословия.