– Что у тебя в меху-то? – не выдержал Довмонт. – Не вино ли?
– Вода… – ответил Ослябя, утирая губы.
– Ой, что-то и у меня в глотке пересохло, – Довмонт приподнялся. – Поделись с боевым товарищем, боярин!
– Погоди… – Ослябя вытащил из котомки деревянную кружку, заботливо обтер льняной тряпицей, плеснул воды из меха, подал товарищу, прошептал тихо:
– Пей, Довмонт, и усни ж ты, наконец.
– И вправду, вода! – фыркнул Довмонт, выплескивая остатки на траву, под ноги. – Не понять тебя, Ослябя. Как можно трезвыми глазами второй день на эдакие муки смотреть? Сидишь под этим дубом без еды, без вина. Или сам корни пустил?
Ослябя медленно поднялся на ноги. Широкий, бороздчатый меч с узорной крестовиной казался продолжением его руки. Андрей Ослябя держал оружие перед собой, немного на отлёте. Лучики солнца, проникая сквозь густую крону священного дуба, играли на обнаженном лезвии.
Ослябя был высок и сухощав. На костистом лице блистали неземной синевой пронзительные глаза. Иссиня-чёрные бороду и усы подернула ранняя седина.
Довмонт отвёл взгляд, прикрыл глаза ладонью, прячась от солнечных зайчиков, разбегавшихся в разные стороны с лезвия Ослябева меча.
– Что-то спать охота приспела, – пробормотал литвин. – Я прилягу, сосну, что ли. А ты, Ослябя?
– Я дождусь Криве. Довершим дело.
* * *
Криве вступил в священную рощу на закате. Верховный жрец был облачен в длинную, до пят, тунику из грубой некрашеной шести и багровый, подбитый волчьим мехом плащ. Шею и запястья Криве обременяли широкие цепи, увешанные разновеликими амулетами. Волны его выбеленных временем волос достигали середины спины. Голову верховного жреца венчала корона, сплетенная из ветвей дуба. Правой рукой верховный жрец опирался на черёмуховый посох с резным навершием в виде волчьей головы. Левая рука сжимала длинную палку, обмотанную просмоленным конопляным волокном – священный факел. Ослябя скользнул взглядом по застывшим чертам тонкого лица Криве и отвернулся. Бросил сквозь зубы:
– Не жарко ли тебе, почтенный?
– Ты всё ещё здесь, христианин? – откликнулся Криве. – Твой бог разрешает тебе смотреть на мучения единоверцев?
– Я здесь по приказу князя Ольгерда. Несу службу, чиню допрос.
– Твоя служба исполнена, русин. Ступай себе. Я сам довершу обряд. Пленники покинут нас, очищенные священным пламенем.
И Криве поплыл по-над влажной от вечерней росы травой к священному дубу, туда, где, издавая дружный храп, дрыхло славное литовское воинство.
Ослябя снова расположился под дубом. С усмешкой наблюдал он за тщетными попытками жреца выловить литовских воинов из омута беспробудной дремы. Ни удары посоха, ни чувствительные пинки тяжелых жреческих сапог, ни громовые призывы – ничто не помогало.
– Так спят крепко, словно они мертвы, – изумлялся Криве. – Спят на закате, словно выжившие из ума старцы. Позабыли, что сон на закате не угоден богам!
– Не буди их, не зови подмогу, – хмуро молвил Ослябя. – Я помогу.
И он, опираясь на меч, поднялся на ноги. Криве, ни слова не говоря, указал ему на бадью с каменным маслом, стоявшую неподалеку от пыточного помоста. Сам жрец отправился к алтарю, туда, где между испещрённых рунами валунов трепетало оранжевыми сполохами пламя неугасимого огня.
Ослябя не стал слушать заунывных песнопений жреца. За годы службы при дворе Ольгерда он научился понимать слова жематийского и аукштайтского[4] наречий, обвыкся с нравами литовского двора. Вера Христова была для великого князя Литовского Ольгерда Гедиминовича набором странных ритуалов, которые он, смотря по обстоятельствам, исполнял с большим или меньшим рвением. Так же равнодушно относился литовский князь и к волхованиям Криве. И Ослябя притерпелся ко греху, бестрепетно переступая пределы языческого капища. Сам себе потом назначал епитимью. Бывало, бил себя батогом, надеясь телесным страданием унять душевную боль. Бывало, прикладывал к обнаженному плечу раскаленную докрасна головню. Вдыхал со странным наслаждением запах паленой плоти, пугая зрелищем напрасных мук своих любутских дружинников. Земляки считали своего воеводу человеком замкнутым, упрямым и неумолимым. Боялись неукротимых вспышек гнева, удесятерявшего его телесную мощь, и без того немалую. Любили за храбрость и бережное отношение к любутскому воинству. Уважали за преданность вере Христовой и погибшей от морового поветрия семье.
Двоим пленникам Ослябя проткнул горло. Действовал быстро, не глядя жертве в лицо. Привычным движением колол острием клинка в основание шеи, под подбородком. Потом лил каменное масло[5] на макушку. Черная, остро пахнущая жидкость смешивалась с теплой кровью, пряча от внимательных взглядов Криве следы Ослябева милосердия. Третий пленник был в сознании, отчаянно шлепал пересохшими губами, будто молился.
– Утихни. На меня молиться не след, я не святой Пётр, – усмехнулся Ослябя.
Но этого, последнего, пленника колоть в шею не стал. Выверенным движением вонзил клинок плашмя, между рёбер, прямехонько в сердце.
А Криве уже шёл к нему с зажженным факелом.
– Не дождаться ли князя? – хмуро спросил Ослябя.
– Его Величие занят… – Криве смежил веки.
Ослябя застыл, наблюдая, как вздымаются полы жреческого плаща. Криве, отбросив в сторону посох, совершал огненный танец. Тот танец, что совершают жрецы Пяркунаса – бога огня, готовясь принести ему кровавую жертву. Верховный жрец двигался по кругу, постепенно приближаясь к насаженным на колья. Тела жертв были сплошь покрыты антрацитовыми потёками каменного масла. Ослябя прикрыл глаза. Он слышал мерный звон жреческих амулетов, треск горящего факела и заунывное пение, похожее на вой снежного бурана. Наконец загудел большой огонь – это Криве поджог тела жертв. Ослябя открыл глаза.
Каменное масло горело ярко и чадно. Мёртвые тела корчились в огне, словно пытаясь принять участие в последнем сакральном танце. Криве пал на траву. И белые его волосы, и просторные одежды разметались по траве. Рядом беспомощно догорал факел. Так лежал он лицом вниз, совершенно неподвижно до тех пор, пока сумерки не превратились в ночь.
Ослябя проведал литовское воинство. Прошептал удовлетворенно:
– Проспятся до утра, дурни.
Ослябя проведал и Криве. Казалось, и жрец уснул тем же странно крепким сном, что и его соплеменники. Ослябя поджег остатки каменного масла, приторочил к поясу ножны, огляделся, прислушиваясь.
– Сдается мне, боярин, что пленники лишились жизни ещё до окончания ритуала, – прошептал Криве, приподнимая голову. – Сдается мне, боярин, что это твоих рук дело.
– Очнулся, родимец. И то дело – ночь на дворе! Экие вы, литвины, странные – днями дрыхните беспробудно, ночами колобродите…
– Ах, Ослябя! Ах, боярин! – приговаривал жрец, поднимаясь с травы. – Без веры, без дома… Только меч – брат твой, только чаща лесная – дом твой, темны твои мысли, жалостью истекает твоё сердце. Пагубной, позорной жалостью, влекущей кару великих божеств…
– Экий ты выдумщик, Криве! – прервал его Ослябя с досадою. – Не я ли изловил пленников на границах Московии? Не мои ли дружинники пригнали их в княжеский лагерь? Я исполняю повеления Ольгерда, как присягнул. И подвержен лишь княжескому суду. Мне нет дела до твоих богов.
Ослябя отошел от пыточного помоста подальше, под сень священного дуба. Невыносимая вонь горящей плоти, смешанная с едким запахом каменного масла, проникала через поры кожи, отравляя внутренности.
– Подозревать тебя в измене нет оснований, – продолжал Криве. – Ты отважный и хладнокровный убийца, без веры и без сомнений.
– Зачем ты смущаешь меня, Криве? Сам знаешь – убью без сомнений. А нехристя – тем более… – усмехнулся Ослябя. – Ну что, жрец, действо закончено? Сегодня мы без обычной торжественности и многолюдства, сам-друг справились.
Он подобрал с земли полупорожний мех и котомку.
– Судьба твоя уж соткана семью богинями! – прошептал ему вслед Криве.
* * *
Вкруг княжеских шатров горели огни. У коновязи Ослябя приметил чужих коней – нездешнюю, богатую сбрую. Приметил ало-золотой флажок с княжеским столом и шапкой Мономаха на зеленой подушке – герб Тверского княжества.
Ослябя медленно брел, разыскивая во тьме, разгоняемой лагерными огнями, свою палатку, и прислушивался к разговорам у костров, чтобы понять, зачем приехали тверичи. Так удалось узнать, что ещё засветло примчался в лагерь большой отряд. От самого Микулина скакали почти без роздыха. Сам Михайла Микулинский, младший брат Юлиании, супруги Ольгерда Гедиминовича, во главе отряда. Ныне все в великокняжеском шатре расположились, пируют.
Литовское воинство бурлило. Ждали скорого похода, веселья, добычи. К месту ли тут Ослябя, усталый, голодный, пропахший смрадным духом горелой человечины? А вот и стан любутской дружины.