Но таковы, видно, пути судеб, скрытые от наших взоров.
II. Капитан Блэк.
Ярко освещенные улицы Парижа приводили Мэри в восторг; у нее поминутно вырывались громкие возгласы удивления и восхищения, пока мы ехали по булвару Капуцинов и, наконец, остановились у отеля Scribe. Даже Родрик, очень любивший Париж, не спал, с удовольствием глядя на сестру.
— Самое лучшее, что мы можем сегодня сделать, — сказал он, — это вкусно пообедать в одном из лучших ресторанов. А в деле гастрономии я знаток, и вы, надеюсь, предоставите мне заказать обед на четверых.
— Будьте добры заказать только для двоих, милейший, — проговорил Холль, — мистер Марк Стронг был столь любезен, что соблаговолил согласиться отобедать сегодня со мной, причем, по свойственному ему великодушию, взялся оплатить этот обед, о чем имею честь доложить вам. Правду я говорю, мистер Марк? — обратился он ко мне.
Я подтвердил его слова.
— Я действительно обещал быть сегодня вечером с мистером Холлем у одного из его друзей, и потому вам сегодня придется пообедать вдвоем с Мэри, а затем тебе ничто не помешает лечь спать или же пойти с Мэри купить ей кое-какие мелочи.
— О, да-да! — радостно воскликнула девушка. — Это будет прелестно, милый Родрик!
— Я ничего не имею против, чтобы пойти и накупить тысячу безделушек, — пробурчал Родрик, — но желал бы, Марк, чтобы ты не расставался с нами в первый же день нашего приезда в Париж.
— Господа, не может ли кто из вас сказать мне точное время, английское или французское — безразлично? Мои часы до того взволнованы тем положением, в каком они находятся, что опаздывают на четырнадцать часов! — прервал нас Холль.
Я сказал ему, что теперь десять минут восьмого.
— Десять минут восьмого! — воскликнул он. — А полдюжины русских князей, не говоря уже об английском рыцаре, ожидают нас к восьми часам! Я не успею даже переменить свой туалет! Не может ли кто-нибудь одолжить расческу?
Так он болтал в то время как мы поднимались по лестнице гостиницы, и вплоть до того самого момента, когда мы с ним очутились одни в моей комнате, куда он последовал за мной.
— Живо! — вскричал он, доставая какие-то предметы из своей шляпной картонки. — Очки, парик, да десяток редкостных вещиц для продажи, вот и все! — бормотал он. — Ну, похож я теперь на торговца-старьевщика, мистер Марк?
Никогда в жизни я не видел ничего подобного, такого полного, поразительного перевоплощения при помощи столь несложных приспособлений. Никто не мог бы признать в этом подслеповатом, сгорбленном и сутуловатом еврее, трясущемся от корыстолюбия и жалкой трусости, моего сумасбродного приятеля Мартина Холля. Вся манера держаться, походка, малейшие жесты — все это было верхом сценического искусства, но он не дал мне времени распространяться на эту тему, ни даже спросить его, к чему было нужно подобное превращение.
— Тут минут пять ходьбы, а теперь скоро восемь, пора! Идемте! — сказал он и вышел из комнаты.
Мы спустились с лестницы, вышли на улицу, потом, пройдя по булвару Гаусман, свернули на улицу Жубер и вдруг совершенно неожиданно очутились в небольшом переулке, выходившем в какой-то узкий проулок.
— Мы у цели, — скороговоркой пробормотал Холль, — здесь, на третьем этаже. Помните, что вы мой человек, который носит за мной вот эту шкатулку, и первое условие: не раскрывайте рта, будьте немы, как рыба, что бы вы ни увидели, что бы ни услышали, не то вы рискуете получить нож в бок, как и я. Вы немой, единственный звук ваш — это «мм-мм», и ничего больше. Помните!
— Хорошо, но если мы идем в такую трущобу, где нас могут ежеминутно пырнуть ножом, то не лучше ли было бы захватить с собой оружие? — спросил я.
— Оружие! — презрительно повторил за мной Холль и большими шагами взбежал на третий этаж.
Я последовал за ним, и вскоре мы стояли у тяжелой дубовой двери. Мой спутник постучал и еще глубже надвинул на глаза свою шляпу. Ответа изнутри не последовало, только чей-то мощный, раскатистый, точно грохот канонады, голос распевал какую-то бравурную разбойничью песню, расхаживая из комнаты в комнату. Когда этот громовой голос смолк на минуту, Холль снова постучал в дверь и затем, не шевелясь, стал ждать, чтобы ему отворили.
Наконец мы услышали, как тот же грубый голос громко крикнул:
— Эй, Сплинтерс! Прибери-ка хлам! Послышалась возня, суетливое шлепанье туфель и наконец, когда весь хлам был прибран, кто-то подошел к двери.
— О! Да это штопаный жид с его редкостными безделушками. Что так рано, приятель? — воскликнул все тот же громовой голос, и в дверях появились голова и грубая жилистая рука, окутанная грязной красной фланелью. Всклокоченная голова с целым лесом грязно-желтых волос и неумытым лицом была далеко не привлекательна. В красных водянисто-серых, как у кролика, глазах было лукаво-насмешливое выражение, а громадный шрам поперек щеки как-то особенно шел к его отталкивающей наружности и медно-красному цвету лица. Самый смех его в то время как он шутливо приветствовал моего спутника, невольно заставлял содрогаться того, кто его слышал. Что касается меня, то, забыв наставления Холля, при виде этого урода я отшатнулся и попятился назад. Он заметил это, и глаза его гневно сверкнули; широко осклабя свои громадные зубы, выступавшие с левой стороны поверх губы, он обратился ко мне с насмешливым недобрым взглядом.
— А ты кто такой, приятель, что не подходишь здороваться с Ревущим Джоном? Будь ты мой сын, парень, я бы тебя вымуштровал доброй дубиной. Чего вы не обучите его еврейским манерам, Жосфос? Ну да что тут долго рассуждать, если есть подходящий товарец, входите да идите все прямо, вон туда!
Заперев дверь, он пошел вперед и, пройдя небольшую переднюю, вошел в странного вида комнату и уже с порога заявил: «Это жид Жосфос со своим товарищем пожаловал к нам на судно». Идя за ним следом, я очутился в помещении, где в первую минуту сквозь густую атмосферу табачного дыма не мог ничего различить, затем разглядел шесть или восемь человеческих фигур, не сидевших, как это обычно бывает, за столом во время трапезы, а возлежавших на кучах грязных подушек и одеял перед низкими длинными столами, тянувшимися вдоль всех четырех стен комнаты, которые, как я потом увидел, состояли из досок, положенных на кирпичи. Перед каждым из этих людей стояла большая жестяная чашка с горячей, дымящейся похлебкой, краюха хлеба, по жестяной кружке и большому комку жевательного табака. Никакой другой мебели в этой комнате не было; очевидно, эти люди тут же и спали, где ели, на тех же подушках и одеялах, на которых они теперь валялись. Подле каждого лежало по небольшому красному узелку, составлявшему, очевидно, частную собственность каждого. Все эти люди были одеты в одинаковые грубые красные шерстяные рубахи, матросские штаны и широкие синие куртки; на каждом был широкий ремень, на котором болтался большой складной нож; на руках у всех были браслеты и какие-то странного вида кольца на пальцах. Передо мной были люди всех возрастов, от двадцати пяти до шестидесяти, с явными следами продолжительной службы на море: грубые, загорелые лица, у многих изукрашенные одним или несколькими шрамами, свирепые лица каких-то размалеванных дьяволов, зубастых и беззубых, четырех— и трехпалых, в облике которых отражались необузданные страсти, сами шутки которых казались страшными угрозами, а смех вызывал жуткое чувство страха, так что комната эта произвела на меня впечатление клетки с дикими зверями, кровожадными и коварными, страшными и отвратительными одновременно.