29/XI. ТВ. Не нарадуюсь, что ушел оттуда. Заполнял карточку автора. Что делал для ТВ? Писал и удивлялся: много. Может быть, не зря. 20—25 сценариев. Видимо, не зря. Ничего не зря. Не буду разбивать горячий камень. После обеда издательство. Владимов. Разговор. Надо дать ему почитать свое. Не то чтоб боюсь, но кажется мелким по сравнению с ним. В мои годы у него “Большая руда”. Тянет ли “Этап”? (Вятская повесть). Не знаю. Он рад, конечно, что идет дело с договором. Но сдержан. Почувствовал, что я грустен, сказал:
— После тридцати приходит второе дыхание, после сорока (подумал о себе) третье.
— Если есть чем дышать, — сказал я.
Он подумал и снова сказал:
—Надо бежать, и дыхание придет.
Мы разделены многим, дружбы человеческой не выйдет, хотя он и зовет, и разговаривает. С такими, как Владимов, дружит ровня, я пока не ровня.
Звонили авторы. Сотни часов отняты телефонными звонками, тысячи — разговорами. Но, видимо, так всегда. Телефон — несчастье. Не будь его — необходимость общения осуществлялась бы письменно. Короче, суть, да и какой-никакой накат руки.
30/XI. Завтра зарплата жены, послезавтра моя. Постоянное, непреходящее чувство грани меж нищетой и ничтожным уровнем существования. Бог с ним! С чем? Видно, так все века и отмахивался русский человек: будет день, будет пища. А нет, и вчерашним сыт.
День в библиотеке. Не был давно в любимой своей “историчке” (“истерично люблю “историчку”, и любовь моя исторична”, писал в студенчестве). С 1964 года с октября я в ней. Еще один вуз кончил, бывая в библиотеке. Переворошил книги о Блоке, выискивал о Шахматове. Не густо, но не зря ездил.
Прочел часть “Тени в раю” Ремарка. Что-то не слышно писка вокруг романа. Не по зубам после “Трех товарищей”, “Жизни взаймы”. Роман не на известность, а выстрадан. Может быть, его бы и оставил Ремарк, предложи ему история выбор.
3/XII, утро. Третий день зима, неделю дожди, сизый мокрый лед. Вчера было настроение хоть в петлю лезь, такая усталость, разбитость, что дальше и не знаю что. Накатило так много работы, занятости, что ежедневно езжу в издательство. И сегодня.
Убийственные пометки на возвращенной мне моей рукописи. Полное разочарование в К-й, ведущем нашем редакторе. Все ей нравится, и все же полное непонимание мною написанного.
Мысли были: бросить все, сменить профессию. Ну и т. д. Бред, усталость. Сон вчера: делание бумаги, сон сегодня: стихи мои в каком-то журнале с предисловием Проханова. Стихов — страница, предисловие — лист.
Денег в мусоре нет, но бумажного мусора о деньгах (счета, записки, слова “рубли”) бесчисленно.
8/XII. Толстой был меньше загружен — находил время для дневника ежедневно. Юмор грустный. Толстовской житейской обеспеченности завидовал Достоевский. Страдать за людей хорошо, если те же люди дают возможность (страдая) по 12 раз переписывать роман. А если ты сам относишься к таким людям? Бог с ним. Не берется в руки дневник, не надо, значит усталость или нечего записать — издательские дрязги письменно вспоминать не хочется. Это не литература. Думал вчера перед сном, что литература — выключение из реального. То есть реальное, которое кажется нереальным, но бывшее.
Мысль в связи с поездкой в Шахматово. Три дня прошло, а как будто и не было поездки. Но она была. А обыденное, начавшееся вслед за ней, как продолжение предыдущего обыденного, приглушило ее. Интересна же она, а не обыденное.
Но и обыденное может показаться необычным, если вогнать в абзац день, в страницу месяц, но зато страница о годе, а абзац о минуте.
Еще думал: никому, кроме меня, не нужно то, что я хочу рассказать, пока не напишу. Литература — это не отдать забвению исключительное. Рассказал Наде о козе в автобусе, не поверила. Или поверила, но забыла. А я, рассказав о козе, о козе же не записал. И могла бы коза в автобусе пропасть для вечности.
Вчера Тендряков. При всем его максимализме, нетерпимости человек он хороший. Умница. Лицо неписательское (то есть в понимании писательской внешности XIX века, начала ХХ-го), у него до сих пор спрашивают пропуск в ЦДЛ.
“Ваша задача по отношению к начинающим, — говорил он, — топить котят, пока они слепые”. Умница. Сказал жене. Она: “И тебя топить?” Третьего дня Владимов. Дал ему все-таки чуть-чуть. Чего я боюсь? Пусть прочтет отринутую трижды, но хвалимую “Чужую мишень”, повесть в монологах. Это не бухтины Белова, однако и задача другая — женский взгляд на жизнь. Но тоска: к “Большой руде” задираю голову — шапка слетает, так славно, без лишней запятой сделана.
Однако вот просит почитать. Ему, конечно, интересно — вдруг надо утопить, пока не прозрел. Но пропасть между ним и собой я вижу. Может быть, моя “Ямщицкая повесть” — подготовка к прыжку через нее. А все предыдущее — разминка на месте.
14/XII. Ну, что мое заветное число? Все нормально. 16 лет назад встречал каждое 14-е число, торопил время и доторопил его до того, что торопить больше некуда.
Время — самая непостижимая из всех категорий. Оно необратимо, оно дорога, клубок, наматывающий и дикарей, и Калиту и имеющий всё будущее в себе.
Пара снов для разгона.
Страшненький кошмарик: видел, как напротив сидящая женщина, красивая, но уже стесняющаяся морщин, достает из-под стола авоську, в ней ее муж. Он маленький, но в костюме и не лилипут. Он увеличился, поел и опять в авоську. Авоську повесили на гвоздик. “Чему-то удивишься”, — сказала бабушка. Второй сон: убит крупный деятель. Он купался, кинули из-за бугра (не в него, случайно отбросили) кость. Убийцы пойманы, расписываются на этой кости, обгрызенной лопатке. Автографы для следствия. Причины не было.
Полдня 12-го с Прохановым в Царицыне. Усталость. Он нуждается в единомышленниках, смысл жизни в красивом ее конце (“Спикировать в смерть”). Ну и так далее. Показалось вдруг, что и Проханов в тупике. Он от ума, другие от выписанности.
Главное грустное: больше болтовни, чем дела. Но грусть после проб: еще одна судьба, мысль — надо ли это, и так ясно, где + где — где черное, где белое, куда плыть и прочее. Повышать культуру? Это не дело литературы. Или побочное.
Комплекс искусства! Грезятся общества соратников, красивых и заботливых. Хрен ли думать о конце, если только начало. От называния вечных, пугающих проблем не станешь ни вечным, ни даже пугалом. Страшный суд свершается у любого в жизни, у мыслящих — по нескольку раз. Никто в момент аварии не думает о виновных, наказывают их не попавшие в аварию.
Предупредить, предостеречь никого ни от чего нельзя, все предопределено. Стыд, мучение, что ничего нельзя сделать, — есть действие. Но страдание, переживания, сомнения — дело личное, взывать к сопереживанию, состраданию других — нечестно, нехорошо.
Подумал вдруг, что чувствую не нервами, а кровью.
О вчерашнем пленуме в ЦДЛ писать скучно. Убежал оттуда после доклада, чувствуя великую тоску. Как ничтожны, элементарны, вульгарны оценки, как хвалится не литература, а бытописание. Одно хорошо в докладе: писатели поддерживают собой поэтический свод эпохи, да еще то, что многие охраняют пустое место да еще и ждут смены.
Сегодня не пойду ни за что. Да и холодно. Карелин убежал вчера со мной, в “Жигулях” читал мне свои рассказы. Он — мистик, горожанин. Фантазия хороша. Комплексы неполноценности те же, что и у меня. Правда, я постарше, мне-то стыдно.
Хорошо Леонов: писатели (XIX-го — нач. ХХ-го вв.) работали на выдержанном веками дереве. Сейчас сырье: не наша вина.
Значит, думаю, писать крупнее: если и ссохнется, если и поведет, то прочесть все равно будет можно. Правда, в эти дни все-таки было одно хорошее, хотя немного грустное.
Я пришел за женой в школу под вечер, по коридору ходила плачущая худенькая девочка из 1-го “б”. Она искала портфель. “С обеда ищет”, — спорили о ней. И все: уборщицы, родители, учителя знали, что она ищет портфель. 4 часа крохотный человек с огромным горем в душе ходил по пустой школе около взрослых. И я стал искать этот портфель и нашел! Это было хорошо. Все остальное — пустое. Болтовня о всеобщем счастье, когда рядом несчастные.
Вспоминаю рассказ, как в Кирове с моста на лед упал ребенок и отец бросился за ним. Оба погибли. Отец сделал единственно правильное — разве он смог бы жить после смерти ребенка?
Дети бесхитростны. Вернее, хитры, но и хитрость их чиста. Тянет к детям. Мне хорошо с дочкой, хочется еще ребенка? Неужели обреченность взрослости не во влиянии на жизнь и не в сохранении (продлении) чистоты, а в выживании, самоутверждении, которое есть эгоизм, притяжение мира и себя?
“Темно и вяло” пишу. Разве дело мое писать вообще? Что мое дело, кроме первого — счастья ближних?
Доказать примером (образом) нужность или ненужность чего-то? Но любое надстроечное определяется экономикой, неподвластной никому, кроме всех.