Значит, делаю вид, вроде как будто у нас свидание назначено, а я будто и робею, и рада, что отделалась, могу теперь побыть с ним. Потом стала скучной, задумчивой прикидываться. А он-то добивается:
- Насть, что ты такая грустная сделалась?
- Так, мол, - мало ли у меня горя!
Да еще вздохну, примолкну и на руку щекой обопрусь.
- Да в чем, говорит, дело-то?
- Мало ли, мол, делов у бедных людей, да какая кому печаль об них? Я даже этим разговором и наскучать вам не хочу.
Ну, он вскорости и догадался. Умный, говорю, был, хоть бы здоровому впору. Раз пришла к нему, - дело, как сейчас помню, на средокрестной было, погода этакая сумрачная, мокрая, туман стоит, в доме все спят после обеда, - я вошла к нему с работой в руках, - шила себе что-й-то, - села возле постели и только это хотела было вздохнуть, опять скучной прикинуться и зачать его полегоньку на ум наводить, он и заговори сам. Лежит, как сейчас вижу, в рубашке розовой, новой, еще не мытой, в шароварах синих, в новых сапожках с лакированными голенищами. ножки крест-накрест сложил и смотрит искоса. Рукава широкие, шаровары того шире, а ножки, ручки - как спички. голова тяжелая, большая, а сам маленький, - даже смотреть не хорошо. Глянешь - думается, мальчик, а лицо старое, хоть и моложавое будто - от бритья-то, - и усы густые. (Он почесть каждый божий день брился, так, бывало, и пробивает борода, все руки конопатые и то все в волосах рыжих.) Лежит, говорю, причесался набочок, отвернулся к стенке, шпалеры ковыряет и вдруг говорит:
- Насть!
Я даже дрогнула вся.
- Что вы, Никанор Матвеич?
А у самой так сердце и подкатилось.
- Ты знаешь, где моя копилка лежит?
- Нет, говорю, я этого, Никанор Матвеич, не могу знать. Я плохого против вас никогда в уме не держала.
- Встань, отодвинь нижний ящик в гардеропе, возьми старую гармонью, она в ней лежит. Дай мне ее сюда.
- Да зачем она вам?
- Так. Хочу деньги посчитать.
Я слазила в ящик, крышку на гармонье открыла, а там в мехах слон жестяной забит, порядочно тяжелый, чувствую. Вынула, подаю. Он взял, погремел, положил подле, - чистый, ей-богу, ребенок! - и задумался об чем-то. Молчал, молчал, усмехнулся и говорит:
- Я, Насть, нынче сон один счастливый видел, даже до свету проснулся от него, и очень хорошо мне было весь день до обеда. Глянь-ка, я даже прифрантился для тебя.
- Да вы, мол, Никанор Матвеич, и всегда чисто ходите.
А сама даже не понимаю, что говорю, до того разволновалась.
- Ну, говорит, ходить-то мне, видно, уж на том свете придется. Уж какой я красавец на том свете буду, - ты даже представить себе не можешь!
Мне даже жалко его стало.
- Над этим, говорю, грех смеяться, Никанор Матвеич, и к чему вы это говорите, я даже понять не могу. Может, говорю, господь даст, поздоровеете еще. Вы лучше мне скажите, какой такой сон видели?
Он было опять обиняками стал говорить, стал посмеиваться, - какой я, мол, житель! - стал ни к селу ни к городу про нашу корову толковать, - скажи ты, говорит, за ради бога мамаше, чтоб продала она ее, мочи моей нету, надоела она мне, лежу на кровати и все смотрю через двор на сарайчик, где она помещается, и она все смотрит в решетку на меня обратно, - а сам все деньгами погромыхивает и в глаза не смотрит. А я слушаю и тоже половины не понимаю, - чисто помешанные какие, несем что попало, и с Дону и с моря, наконец того, не вытерпела, - ведь вот-вот, думаю, проснутся все, самовар потребуют, и пропало тогда все мое дело! - и поскорее перебиваю его, на хитрости пускаюсь:
- Да нет, говорю, вы лучше скажите, какой сон вы видели? Про нас что-нибудь?
Хотела, понятно, приятное ему сказать и так-то ловко попала. Взял он вдруг эту копилку, вынул ключик из шаровар, хочет отпереть - и никак не может, никак в дырку не попадет, до того руки трясутся, - наконец того, отпирает, высыпает ее себе на живот, - как сейчас помню, две серии и восемь золотых, - сгреб их в руку и вдруг говорит шепотом:
- Можешь ты меня один раз поцеловать?
У меня руки, ноги отнялись от страху, а он-то с ума сходит, шепчет, тянется:
- Настечка, только раз! Бог свидетель тебе, - никогда больше не попрошу!
Я оглянулась - ну, думаю, была не была! - и поцеловала его. Так он даже задохнулся весь, - ухватил меня за шею, поймал губы и с минуту небось не пускал. Потом сунул все деньги в руку мне - и к стенке.
- Иди, - говорит.
Я выскочила и прямо в свою горницу. Заперла деньги на замок, схватила лимон и давай губы тереть. До того терла, альни побелели все. Очень, правда, боялась, что пристанет от него ко мне чахотка...
Ну, хорошо, - это дело, значит, слава богу, вышло, начинаю другое обделывать, поглавнее, из-за какого я и билась-то пуще всего. Чую - быть скандалу, боюсь, не будут меня с места пускать, начнет, думаю, приставать теперь с любовью, мужевать меня из-за этих денег... Нет, смотрю, ничего. Лезть не лезет, обходится по- прежнему, аккуратно, будто ничего и не было промеж нас, даже, думается, еще скромнее, и в горницу не зовет - держит, значит, слово. Подвожу тогда хозяевам разговор, - мол, пора мне об сыну позаботиться маленько, ослободиться на время. Хозяева и слышать не хотят. А уж про него и говорить нечего. Намекнула ему раз, так он прямо побелел весь. Отвернулся к стенке и говорит этак с усмешечкой:
- Ты, говорит, не имеешь права этого сделать. Ты меня завлекла, приучила к себе. Ты должна подождать - я помру скоро. А уйдешь - я удавлюсь.
Хорош скромник оказался? Ах, думаю, бессовестные твои глаза! Я же из-за тебя себя неволила, а ты еще грозить мне! Ну, нет, не на такую напался! И зачала еще пуще предлог искать. Родилась тут кстати у хозяйки еще девочка, наняли к ней мамку - я и придерись, что с ней жить не могу. Злая, правда, оголтелая старуха была, сама хозяйка и то ей боялась, да и пьяная к тому же, - полштоф под кроватью так и дежурил, - и возле себя прямо терпеть никого не могла. Стала она на меня наговаривать, смутьянить всячески. То белье не так выгладила, то подать ничего не умею... А скажешь ей слово, затрясется вся - и жалиться бежит. Плачет навзрыд, а больше, понятно, не от обиды, а от притворства. Дальше, больше, я и говорю хозяевам:
- Так и так, увольте меня, мне от этой самой старухи белый свет не мил, я на себя руки наложу,
А сама уж дом на Глухой улице приглядела. Ну, хозяйка и не стала больше меня неволить. Правда, как прощалась со мной, страсть как звала опять к себе жить или хоть приходить когда к празднику, к именинам:
- Обязательно, говорит, чтоб ты приходила всегда все прибрать, приготовить. Я, говорит, только при тебе и покойна. Я к тебе как к родной привыкла.
Я, конечно, благодарю всячески. Наобещала всего с три сумы, накланялась в пояс - и сошла. И сейчас же, господи благослови, за дело. Купила дом этот, открыла кабак. Торговля пошла ужасная хорошая, - стану вечером выручку считать, тридцать да сорок, а то и всех сорок пять в кассе, - я и надумай еще лавочку открыть, чтоб уж, значит, одно к одному шло. Сестра мужнина замуж давно вышла за сторожа из Красного Креста, он все кумой меня звал, дружил со мной, - я к нему: взяла безделицу в долг на всякое обзаведенье, на права - и заторговала. А тут как раз и Ваня из ученья вышел. Советуюсь с умными людьми, куда, мол, его устроить.
- Да куда, говорят, его устраивать, у тебя и дома работы девать некуды.
И то правда. Сажаю Ваню в лавку, сама в кабак становлюсь. Пошла жожка в, ход! И мыслить, понятно, забыла обо всех этих глупостях, хотя, по совести сказать, он, убогий-то, даже в постель слег, как я уходила. Никому ни одного словечка не сказал, а слег прямо как мертвый, даже гармонью свою забыл. Вдруг, здорово живешь, - Полканиха на двор, мамка эта самая. (Ее мальчишки Полканихой прозвали.) Является и говорит:
- Тебе, говорит, один человек велел кланяться, беспременно велел проведать его.
Тут меня даже в жар бросило со зла да стыда! "Каков, думаю себе, голубчик! Что в голову свою забрал! Подружку какую себе нашел!" Не стерпела и говорю:
- Мне его поклоны не надобны, он про свое убожество должен помнить, а тебе, старому черту, стыдно в сводни лезть. Слышала ай нет?
Она и осеклась. Стоит, согнулась, смотрит на меня исподлобья пухлыми глазами да только кочаном своим мотает. Либо от жары, либо от водки ошалела.
- Эх ты, говорит, бесчувственная! Он, говорит, даже плакал об тебе. Весь вечер вчера лежал, к стенке отвернувшись, а сам плакал навзрыд.
- Что ж, говорю, и мне, что ль, залиться в три ручья? И не стыдно ему было, красноперому, реветь на людях? Ишь ребеночек какой! Ай от сиски отняли?
Так и выпроводила старуху эту без ничего и сама не пошла. А он вскорости возьми да и взаправду удавись. Тут-то я, понятно, пожалела, что не пошла, а тогда не до него было. У самой в доме скандал за скандалом пошел.
Две горницы в доме я под квартеру сдала, одну наш постовой городовой снял, отличный, серьезный, порядочный человек, Чайкин по фамилии, в другую барышня- проститутка переехала. Белокурая такая, молоденькая, и с лица ничего, красивая, Феней звали. Ездил к ней подрядчик Холин, она у него на содержанье была, ну, я и пустила, понадеялась на это. А тут, глядь, вышла промеж них расстройка какая-то, он ее и бросил. Что тут делать? Платить ей нечем, а прогнать нельзя - восемь рублей задолжала.