— Скажите, Юрий, много ли вами написано и что еще не издано?
— Написано не много на самом деле. Почти не напечатаны мои стихи, нет книги стихов. Вначале моя инертность, а сейчас их уже очень трудно издавать. Не напечатана еще одна повесть. И все. До 1974 года я писал стихи. Не могу сказать, что их несметное количество, тем более с ними произошла история, видимо, неизбежная в такой ситуации. Их было во много раз больше, но с годами, поскольку они не публиковались, я их уничтожал. Критерии менялись, и каждый раз их круг сужался. Не было нормальной литературной судьбы. Но, наверное, это и к лучшему. Раз показалось, что барахло, значит — барахло. Помните, у Битова правило правой руки Митишатьева: если человек кажется сволочью, значит он и есть сволочь. Получилось, что я и как поэт не очень продуктивен, хоть писал довольно много. Но выходит, что опубликовать стоит не так уж много…
— Об эмиграции в свое время задумывались практически все. Почему вы не эмигрировали?
— Конечно, я много раз примерял на себя эмиграцию. Но я никогда не хотел эмигрировать. Я, видите ли, очень социальный человек. Это не значит, что мои произведения обязательно должны иметь некий социальный смысл. Просто есть несколько совершенно необходимых мне связей, разрыв которых делает мое существование бессмысленным. Я должен жить жизнью своих читателей, я не могу обращаться к ним со стороны. Это во-первых. Во-вторых, все, что я делаю, — это в некотором роде репортаж с места событий. События могли произойти не сегодня, 10–20 лет назад, но все равно — репортаж. Такова специфика моей работы. Как ни ценю я все и всяческие мысли, для меня на первом плане стоят ощущения. Жизнь для меня первична, а слово вторично, поэтому жизнь должна ощущаться всеми пятью чувствами. Если я себя устраняю из среды, о которой пишу, я теряю право на репортаж, я становлюсь бесплодным. Я всегда это чувствовал, четко не определяя, и убедился, пожив в Израиле. Для меня это абсолютно губительно. Я не знаю, смогу ли я что-нибудь сделать здесь, но то, что я там ничего не сделаю, это я знаю точно.
— Сейчас проблема национальной самоидентификации оказывается в числе ведущих при обсуждении и социальных, и культурных вопросов. Ваша жизнь в Израиле сыграла для вас какую-то роль в этом смысле?
— Понятно, что я всегда себя чувствовал евреем, никогда не переставал себя им чувствовать. Но Израиль — странная страна в этом смысле… Вообще надо сказать, я очень привязался к Израилю. Возвращался я в этот раз в Россию (это была уже третья поездка) с большим сожалением, хотя и хотел, и мечтал уехать. Я там жил трудной, совсем не туристской жизнью, ходил пешком, потому что не было денег на автобус, с трудом зарабатывал просто ни на что, пытался найти любую работу. Я ходил по всяким конторам, чиновникам, вобщем жизнь была как у репатрианта. Жизнь в стране, где ты житель, не гость. Там возникает поразительное ощущение домашности, свойскости, очень теплая, уютная страна. Заманчива безопасность жизни, всеобщая доброжелательность, семейность. Я понимаю, почему люди туда уезжают и хорошо приживаются. Там просто ничего дурного с тобой не происходит. Ты можешь в любом городе без всяких предосторожностей ходить ночью где угодно, с кем угодно общаться. Абсолютно безопасная, совершенно не враждебная жизнь, почти нет драк, это вещь редчайшая, хотя страна забита оружием… Здесь же я чувствую опасность повсюду, опасность и унизительность. Я прошел по переходу с «Горьковской» на «Пушкинскую», стоят ребята с большими плакатами, надежно налепленными на стену: «90 % в репрессивных органах составляли люди одной национальности, угадайте какой». Я угадал…
Я думаю, сегодня ни одному еврею, погруженному в русскую культуру, в ней существующему, не уйти от ощущения доживания. По всей видимости, русское еврейство кончается. Многое кончается, мы вообще живем на границе эпох. Кончается и это. Мне, доживающему, доживать больше негде, я должен и буду доживать здесь, если, конечно, не случится что-нибудь уж совсем чрезвычайное. Ощущение тягостное, горькое, мириться с ним трудно. Однако, приходится …
18 апреля 1992(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});