— У нас климат суровый, а ты пока свой толстый зад в дверь протиснешь — холоду в дом напускаешь. Ты когда приходишь — полено с собой неси, чтоб нам убытку не было.
С тех пор она к нам ходить перестала, но иногда, постучав в окошко, забрасывала через форточку обгрызенный мышами сухарик — она их целый мешок нашла на чердаке у своего хозяина, потихоньку таскала — для себя и для нас, тем и жива осталась. И нас удержала, хоть и на краю. В городе был введен режим военного времени: 1) людей без прописки на работу не принимать; 2) неработающих не прописывать. Потому держались только тем, что маме удавалось выменять на вещи, да еще этими сухарями от сердобольной старушки. Благо брата маме удалось определить в военное училище — там хоть как-то кормили. Выбраться из этого тыла было непросто: требовался вызов от госпиталя. Но когда в результате долгой и изнурительной переписки мама его уже получила — надо еще было как-то попасть на поезд, как-то уехать. Представьте, и это удалось. Что это был за вагон в тогдашней общей дорожной переполненности — вагон, заставленный какими-то большими предметами, и единственным его пассажиром был человек, давший нам попить горячего кипятку из красных в белых горошинах чашек, — то ли проводник, то ли хозяин этих зачехленных вещей, то ли фельдслужба, и как маме удалось уговорить его взять нас в вагон — этого я и по сей день не знаю. Через неполный год мы вернулись в войну.
ТЕТЯ КАТЯ
Большой дом с высоким крыльцом, просторный двор с летней кухней, а в этой кухне — как в сказке, вся мебель тыквенная: самая большая тыква — стол, поменьше — табуретки, совсем маленькие, высушенные и выдолбленные, — фонарики на стенке со свечкой внутри. Интересно, а большая телега, на которой хозяин возвращается с работы, ночью тоже в тыкву превращается? Осенью все это уходит на корм скоту — лошади, овцам, корове. На мебель идут точно такие же плоды нового урожая. А уж маленькие медовые густо-оранжевые тыковки тетя Катя ломтями запекает в русской печке, и более вкусного лакомства не придумать… Может, дом не такой уж и большой, а тыква не такая уж вкусная, но мы же не редактируем свои воспоминания.
Тетя Катя подбирает нас зимней ночью на вокзале и через весь город приводит к себе домой, в слободу. Мытье нам устраивает прямо в просторной кухне: деревянная бадья, серое мыло и строгий наказ воду на пол без надобности не лить. И сразу — спать. В узенькой проходной комнате, скорее, коротком коридоре, на топчане и сундучке хозяйском. И как же там тепло и покойно, мы просыпаемся совсем новенькие, разбуженные непривычными и незнакомыми манящими запахами. Кухня уже не похожа на баню, большой семейный стол под оранжевым городским абажуром уставлен разной едой, но главное — на деревянной доске высокими горками лежат толсто нарезанные ломти теплого хлеба — белого и черного. Странные все же люди эти взрослые. Мама при виде такого великолепия вдруг начинает всхлипывать, прижимая руки к груди. Радоваться бы надо: столько хлеба, значит, мы не умрем с голоду, что я и объясняю маме, устраивая себе самый замечательный бутерброд, какой только можно придумать: на горбушку черного хлеба укладываю ломоть белого. Я в самом деле никогда за всю свою теперь уже долгую жизнь ничего вкуснее не ела. А тогда совсем уж ничего не понять было: не только мама, но и тетя Катя вдруг захлюпала, уголком белого передника стала подбирать слезу…
Как много всего сошлось в этот морозный день. Ночью хозяйка ходила на станцию, отнесла какой-то снеди для голодных, их тогда всюду полно было, и она каждый выходной носила хлеб, печеные в печке яйца, ту же тыкву — одним словом, что нашлось в доме. Вот и нас, только что прибывших, она там подобрала, голодных и измученных, отыскавших, наконец, на уральской земле вызвавший нас госпиталь. Еще это, оказывается, день рожденья хозяйского младшего сына Павла, через год он уйдет на фронт, а старший Виктор уж год как присылает треугольники с фронтовым штемпелем. А еще это и мой день рожденья, о чем мне сообщают прямо за тем ломящимся от всяких вкусностей столом. Пожалуй, первый запомнившийся мне день рожденья.
Наверное, взрослым уклад жизни в этом доме мог показаться экзотичным, особенным, странным. Мне же не с чем сравнивать, да и кто пятилетний занимается сознательным анализом? Потому жизнь воспринимаю как она есть, на веру. И в памяти она укладывается послойно, эпизодами. Этот самый стол, где глиняная миска с черной икрой совсем некстати: мешает добраться до горки хлеба. А рисовый суп с рыбой надо есть непременно хохломской ложкой, и запах краски во рту помню до сих пор. И скобленный добела дощатый пол, с дырочкой на месте сучка. И соседи, пришедшие на нас посмотреть, меня так даже ощупывали, хозяин сказал — рожки и хвостик искали. Не нашли.
А еще помню, как хозяин, бригадир рыбацкой артели — вот его имя в памяти не зацепилось, кажется, Федор, а может, и Федосей — возвращается с путины, и вся его артель в летней кухне усаживается пить. Пьют долго, тетя Катя только издали поглядывает в ту сторону, всю еду и большие, в мой тогда рост бутыли со спиртом она загодя там оставила. Через какое-то время оттуда слышится неровное пение: «Хасбулат удалой», «Имел бы я златые горы» и, разумеется, «Шумел камыш». Поют недружно, потом понемногу голоса редеют и, наконец, умолкают. А потом хозяин кричит с порога кухни:
— Запрягай, мать!
И она выводит лошадь, проворно запрягает большую плоскую телегу, кричит ему в ответ:
— Готово!
Он выносит своих артельных, как бревна, на плече по одному и, как бревна, складывает на телеге вповалку, а уложив всех, стегает свою рыжую кобылу, гикает на нее, не умеряя зычного рыбацкого голоса, выезжает в заранее растворенные женой ворота. Тут начинается у тети Кати самая работа: привезенную рыбу и икру подготовить в засол, летнюю кухню прибрать, чтоб и следа застолья не осталось, а главное — постель хозяину приготовить.
Возвращается он довольно скоро, ворота ждут его нараспашку, и он, въехав во двор, бросает вожжи, кричит жене:
— Я дома! — и тут же, прямо на телеге, сваливается бревном, как те, кого он только что развозил по домам. Тут уж хозяйка с дочкой или с сыном — кто есть под рукой — волочет его в дом, раздевает, укладывает в постель, и он засыпает до следующего дня. Все, больше в доме спиртного не будет до конца следующей путины. Назавтра он встает тихий, умиротворенный и немного растерянный: наступило время безделья. Недолгие эти перебивки между ловом рыбы и иными обязанностями — по дому, все же скотина и утварь требуют мужской руки, да и по артельным делам есть чем заняться не только в путину, а вот коротенькие перерывы переносит он тяжко, ищет себе развлечения, и бывают они, мягко говоря, необычные. Например, гвоздями прибить к полу туфли дочки у ее кровати. Или простегать на жениной швейной машинке поперек мои чулочки — а они у меня, может, единственные, как и у его дочки туфли. И Бог весть, куда бы забрела его фантазия, но тут случается событие почище всех прежних. С утра тетя Катя озабоченно хлопочет на подворье, все снует туда-сюда с какой-то зеленой бутылкой в руках, я и посейчас не знаю, что за бутылка, но резкий запах помню. Может, карболка? Или жидкое зеленое мыло? Потом она бежит за ворота, через дорогу, к соседу-татарину и приводит его в ограду.
— Проходи, Сафа, уж скоро, подсобляй! — И оба они удаляются в конец двора, туда, где хлев, сарай, курятник — одним словом, все службы и куда с самого утра наладился хозяин. А еще через малое время хозяин и сосед Сафа утомленно проходят на чистую половину, вслед за ними и тетя Катя на полусогнутых ногах семенит к дому, по дороге окликая меня:
— Подь-ка, подь, дитятко, чё увидишь, сроду не видала!
Вижу я в самом деле небывалое: по двору на подгибающихся тоненьких длинных ножках ковыляет рыжая и мокрая маленькая лошадка, я еще тогда не знала слова «жеребенок». Такой лошадки до того на подворье точно не было.
— Погладь, погладь, не бойся, — ободряет меня тетя Катя и сует мне в ладонь маленький осколочек сахара. — Угости Борьку, он только что родился, видишь, еще не обсох.
И на моих глазах этот рыжий Борька, слизнув бархатными губами с моей руки сахарок, покрепче упирается своими длинными ножками в землю и даже начинает взбрыкивать, его уводят на конюшню, к такой же рыжей его маме, а я остаюсь со своими подопечными.
Ну да, я ведь еще не рассказала, тетя Катя, кроме всего прочего, была моей первой в жизни работодательницей. Сначала она меня за руку водила к гнезду, показывала наседку на яйцах, а потом вдруг эти яйца превращаются в пушистые желтенькие комочки, я получаю в руки игрушечное ведерко с настоящим пшеном, и тетя Катя строго приказывает:
— Большая уже девочка, неча бездельничать, все работают. Теперь ты мне за цыплят головой отвечаешь — чтоб сыты были, под забор не убегали и чтоб никто не придавил ненароком — ни ногой, ни дверью.