И как всегда при совершении казни, так и теперь, мне пришла на память старая революционная песенка, которую сокрушители Бастилии сложили об изобретателе убийственной машины. Невольно губы мои шептали:
Guillotin,
Mddecin
Politique,
S'imagine un beau matin,
Que pendre est trap inhumain
Et peu patriotique.
Aussitbt
Il lui faut
Un supplice
Qui sans corde ni couteau
Lui fait du bourreau
L'office...
Мне помешали. Старик тюремный директор пришел ко мне с известием, что все готово. Я приказал привести преступника, и вскоре вслед за тем отворилась дверь, ведущая из тюрьмы во двор. Убийца, со связанными назади руками, шел в сопровождении полудесятка тюремных сторожей. К нему подошел священник, но он отверг его напутствие в грубых выражениях. Он шел с очень веселым видом, сохраняя надменное и наглое выражение лица, которое было у него и во время слушания его дела. Он пытливо осмотрел сооружение, а затем бросил острый взгляд на меня. И, словно угадав мои мысли, он вытянул губы и громко засвистел: "Та-та-та, ти-ти-ти, та-та-та!" Меня подрал мороз по коже! Бог его знает, откуда он подцепил этот мотив? Его подвели к ступенькам эшафота. Я начал, как полагается, читать приговор: "Именем короля..." и т. д. И пока я читал, я все время слышал насвистыванье революционной песенки той самой, которая у меня самого вертелась в голове: "Та-та-та, ти-ти-ти, та-та-та!."
Наконец я кончил. Я поднял голову и предложил преступнику обычный вопрос: не имеет ли он чего-нибудь заявить? Вопрос, на который обыкновенно не ждут никакого ответа и за которым следует: "Тогда я передаю вас в руки правосудия". Нет ничего ужаснее этого последнего момента, этих последих секунд пред всемогущей смертью... Эти секунды так же мучительны для тех, кто совершает эту смерть и созерцает ее, как и для того, кто ее принимает. В этот момент сжимаются легкие, и застывает кровь; горло словно стягивается шнурком, и на чувствуется отвратительный привкус крови.
Я видел, как разбойник бросил последний взгляд вокруг себя, на все наше маленькое собрание: на священника, на врача, на меня и на тюремщиков. Он громко засмеялся и невыразимо презрительным тоном воскликнул:
- Все вы...
Он произнес отвратительное площадное слово. Помошники палача бросились на него, свалили его, стянули ремнями и толкнули вперед. Палач нажал кнопку. Топор с тихим шелестом покатился вниз, и голова прыгнула в мешок. Все это делается так чудовищно быстро...
Я услышал около себя тихий вздох, в котором звучало как бы освобождение. Это вздохнул тюремный священник, чувствительный, слабонервный человек, который после каждой казни лежал больным целую неделю.
- Черт возьми! - воскликнул старый директор. - Вот уж тридцать лет, как я управляю этим заведением, но сегодня первый раз не чувствую необходимости выпить водки после этой церемонии.
Когда на другой день врач принес мне протокол для приобщения к делу, он сказал мне:
- Знаете, господин прокурор, я всю ночь думал об этом: ведь тот негодяй был господином положения.
- Да, господа! Он был господином положения. И все мы были в то мгновение благодарны ему за его освобождающее слово, и если об этом пораздумать, то мы и теперь чувствуем благодарность, хотя и против нашей воли: Вот это-то и есть самое ужасное: своим освобождением от тяжкой душевной муки мы были обязаны ужасному злодею и отвратительнейшему гнуснейшему площадному слову, какое только знает народный язык. Своим освобождением мы были обязаны сознанию, что этот мерзкий и низкий преступник с его отвратительным ругательным словом все-таки был выше нас, добродетельных суде представителей государства, церкви, науки, права и всего того, для чего мы живем и работаем.
Берлин. Декабрь 1904