Вернемся, чтобы иметь руководящую нить в рассуждениях, к репликам творца «Балаганчика».
Поговорив о «замерзающих проститутках», которым он не помог, Блок принимает благородную позу, которая идет к нему не более, чем к Кречинскому его сватовство, и пишет высокомерно:
«Да хотя бы все эти нововременцы, новопутейцы, болтуны в лоск исхудали от собственных исканий — никому на свете, кроме „утонченных“ натур, не нужных, — ничего в России не убавилось бы и не прибавилось! Что и говорить, хорошо доказал красивый анархист, что нужна вечная революция; хорошо подмигнул масленым глазком молодой поп „интересующимся“ дамам, — по-„православному“ подмигнул; хорошо резюмировал прения остроумный философ. Но ведь они говорят о Боге — о том, о чем можно только плакать одному, шептать вдвоем, а они занимаются этим при обилии электрического света. И это — потеря стыда, потеря реальности. Лучше бы никогда ничем не интересовались и никакими „религиозными сомнениями“ не мучились, если не умеют молчать и так смертельно любят соборно сплетничать о Боге…»
Скажите, какой Экклезиаст! Так апостолы, воскресни они в наше время, первым делом потребовали бы загасить им электричество? Какой вкус у Блока! Мне кажется, апостолы просто не обратили б на это внимания и говорили бы при том свете, какой дан, был ли то свет Сирии или будет электрический свет! Это — вне темы их пришествия на землю и обращения к людям. Этим может только заняться ламповщик Блок, который зато не имеет никакого представления о религии, кроме употребления экклезиастовых поз.
«Первый опыт 1902–1903 гг. показал (кому? когда?), что болтовня была ни к селу ни к городу. Чего они достигли? Ничего! Не этим достигнута всесветная известность Мережковского — слава пришла к нему оттого, что он до последних лет не забывал, что он — художник. „Юлиана“ и „Леонардо“ мы будем перечитывать, а второй том „Толстого и Достоевского“, думаю, ни у кого не хватит духа перечитать. И не нововременством своим и не „религиозно-философской“ деятельностью дорог нам Розанов, а тайной своей, однодумием своим, темными и страстными песнями о любви».
Словом, «нам нужны только стихи», или «мы берем в Руно только романы»… Ну, кому что нужно. Не для Блока же весь мир создан, и, может быть, Мережковский более, чем своими романами, где он только описывал других, дорожит своею деятельностью в религиозно-философских собраниях, где он был сам деятелем, где говорил от себя, и, может быть, откуда другой Мережковский XXI века возьмет его фигуру для «описания», как он сам брал Леонардо или Юлиана. Я, по крайней мере, выслушал раз не без удивления восклицание одного молоденького юриста (кандидата на судебные должности): «Я иногда ненавидел Мережковского, — так оскорбляло его отношение к людям, какое-то небрежно-незамечающее. Так относился он и ко мне. Но временами мне хотелось упасть к его ногам и целовать у него сапоги: мне казалось, я слушаю до того необыкновенные, обещающие слова, — точно прежней истории не существовало, точно начинается все новое, и его начинает Мережковский». Передаю слова, как слышал, и даже, для удостоверения читателей, называю имя: А.М. Коноплянцев, юрист Петербургского университета…u Сам я этих слов не понимаю и не разделяю. Но ведь Блок говорит о нужном и ненужном для других. И вот — свидетельство, тем более поразительное, что оно идет от человека, лично чем-то обиженного от Мережковского. Коноплянцев говорил не о книгах, а о впечатлении от устной речи; в дальнейших пояснениях он упоминал о «третьем царстве — Св. Духа, после царства Отца, раскрытом в Ветхом Завете, и после царства Сына — раскрытого в завете Новом»; упоминал о «церкви Иоанновой, имеющей притти на место церкви Петра». Все это — темы, развивавшиеся Мережковским на религиозно-философских собраниях 1902–1903 гг. Для настоящего писателя, оговариваюсь: для настоящего человека, два-три таких сочувствия и признания, как Коноплянцева, стоят, может быть, больше, чем «всесветная известность», которая ведь может так же скоро и погаснуть, как загорелась. А это не погаснет…
«С религиозных собраний, — пишет петербургский Экклезиаст, — уходишь не с чувством неудовлетворенности только: с чувством такой грызущей скуки, озлобления на всю ненужность происходящего; с чувством оскорбления за красоту, — ибо все это так ненужно, безобразно». Мне кажется, это впечатление получается вообще, когда зашел не в свое место и когда, зайдя не по адресу, думаешь, как поскорее выбраться. Ни слушать не хочется, ни содержания не понижаешь] Спасительная зевота спасает renomme самолюбца: «Это так скучно!» Ну что же, дружок, ступай, где тебе веселее. Блок и рассказывает в заключение, где ему веселее.
«Я этому предпочитаю, — заключает он, — кафешантан обыкновенный, где сквозь скуку прожигает порою усталую душу печать
Буйного веселья Страстного похмелья».
«Я думаю, что человек естественный, не промозглый, но поставленный в неестественные условия городской жизни, и непременно отправится в кафешантан прямо с религиозного собрания и в большой компании, чтобы жизнь, прерванная на 2–3 часа, безболезненно восстановилась, чтобы совершился переход ко сну и чтобы в утренних сумерках не вспомнилось ненароком какое-нибудь духовное лицо. Там будут фонари, кокотки, друзья и враги, одинаково подпускающие шпильки, шабли и ликер. А на религиозных собраниях шабли не дают». Ну что же, милый друг, — где кому слаще. Только для чего же строить самую неприличную часть «Балаганчика»: накладывать на себя грим тоскующего, скучающего, желающего говорить о Боге «вдвоем» или «наедине», и непременно «при лучине». «Ведите, ведите интеллигентную жизнь, — гремит он, — просвещайтесь. Только не клюйте носом, не перемалывайте из года в год одну и ту же чепуху и, главное, — не думайте, что простой человек придет говорить с вами о „Боге“»… Нужно заметить, что в религиозно-философских собраниях говорил, и очень хорошо, о «Боге» новгородский крестьянин Михайлов; говорил о церковной общине, о древнейшем христианском способе ведения хозяйства и проч. Крестьянин этот едва грамотный и от сохи. «Иначе, — продолжает Блок, — будет слишком смешно смотреть на вас и на ваши серьезные „искания“, и мы, подняв кубок лирики (не шабли ли?), выплеснем на ваши лысины пенистое и опасное вино. Вот и вытирайтесь тогда… не поможет: все равно захмелеете, да только поздно и неумело. Наше легкое вино только отяготит вас, только свалит с ног. И на здоровье».
Ах, шутник, шутник: да мы его «вина лирики», может быть, так же не будем читать, как он не стал слушать наших разговоров. Каждому свое. В пору «реакции», и «когда всем плохо», мы лучше засядем именно за религиозно-философские прения, усматривая, что здесь — корень всего, и сущей и всех бывших реакций… Между инквизицией и суздальской крепостью-монастырем разница только в оттенках, как и между порою Фотия, г-жи Крюденер и нашею порою — тоже разница только в степенях и густоте, а колорит тот же. Нет, религиозно-философские собрания начали (но только начали) делать главное дело на Руси: раскапывать, откуда течет мертвая вода, течет у нас, текла в Испании, была в XIX веке, показалась в XX. И где ни покажется — умирают цветы, затихает все живое, замолкают люди, все всех боятся, все на всех наушничают… Отвратительная атмосфера. В ней не успокоишься от шабли, не расцветешь с певичкою на коленях. Ведь не все так безвкусны, как Блок, — и, черт возьми, надо же сказать правду: не все так неумны. Религиозно-философские собрания делают дело большее: они поворачивают все религиозное сознание от мертвой воды к живой, определенно зная, что она есть, определенно зная, где она… До начала века этого и невозможно было основать эти собеседования, на которые недаром идут священник, журналист, где принимают участие православные и евреи (г. Столпнер — один из самых трогательных «искателей» на собраниях, в каждое заседание говорит длинную, волнующую речь), куда собираются в таком множестве женщины-труженицы (досадные Блоку «свояченицы, сестры и жены»). Нельзя было раньше этого начать, ибо, напр., ни Владимиру Соловьеву, ни кн. Сергею Трубецкому, несмотря на их, может быть, и более крупные таланты, чем у Мережковского или у Розанова, — однако, не было известно ничего о живой и мертвой воде, и они плыли еще в океане исключительно мертвой воды. Долго это объяснять — кто интересуется, пусть читает вообще все труды гг. Мережковского и Розанова, сравнивая их по содержанию и тону с трудами Владимира Соловьева, князей Сергея и Евгения Трубецких… По крайней мере, для Влад. Соловьева была ясна эта разница, и он бросился было со всею яростью забрасывать камнями колодезь, который начали уже на его глазах рыть совсем в другом месте и другие люди… Он знал, что не жить «мертвой воде» при «живой воде»… что умирает одно, когда рождается совсем другое… В религиозно-философских собраниях приготовляется умирание не одной, а целому ряду «реакций», всяким реакциям, всем, всегда… Это не все понимают, ибо многие глухи, как Блок. Ну, и что в том, что это делается при электрическом освещении, и что, например, сюда не приходит тот бывший дворовый человек, смешное письмо которого «народник» Блок приводит в своем письме. Этот бородач, подпоенный шабли или «пенистой лирикой», но скорее всего, кажется, «пенистыми» похвалами и лестью Блока, который в чем-то перед ним «каялся», совсем развалился перед барином и поучает его, что будто бы вся религиозность русского народа идет… от зависти! «Наш брат вовсе не дичится вас, а попросту завидует и ненавидит, а если и терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от вас какой-нибудь прибыток… Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни» и проч., и проч. имеют будто бы мотивом это ненавидение образованных классов мужиками и зависть к их сладкому житью-бытью. Это особенно интересно после того, когда из интеллигенции так многие умирали для и за мужиков — ну, хотя бы во время холеры и холерных «движений»… но мы убеждены, что мужики давно это рассмотрели и видят, да они давно и показали и доказали, что видят. Блок выбрал в корреспонденты неудачного «мужичка»… Перед ним он, как рассказывает, имел вид (в письмах) «кающегося дворянина», и тот ему написал «такое» в ответ, что-де «завидуем и ненавидим, а другого чувствия не чувствуем». Печальное «объяснение в любви». Нам кажется, и Блок — не настоящий русский умный человек, образованный в работе и рабочий в образовании, и «мужичок» его взят откуда-нибудь из ресторана, где он имел достаточно поводов завидовать кутящим «господам». И когда они кутили, эти господа, перед тем как поехать в религиозно-философские собрания или уже вернувшись с них, — право, не интересно. И, в конце концов, все это штрихи «Балаганчика», и уж не на сцене, где упражняется Экклезиаст-Блок, а в самой действительности, и мне, в качестве «публики», хочется посмеяться над автором пьески, который, незаметно для себя, попал в положение самого бездарного и скучного из своих персонажей…