Вскоре стало ясно, что к полудню Данька до паучьего логова не доберется. В лучшем случае – до опушки. Снова вытащив веревочку, парень задумчиво уставился на оставшиеся узелки. Надо же, такая мелочь, а какую силу над удачей имеет! Может, загадать, чтобы и вовсе не пришлось с паучихой биться? Приду – а она уже дохлая валяется: сыскались и без меня умельцы, или срок ее настал.
Да нет, одернул себя парень, это уже не удача, а ребячья мечта получается. Удача – это ежели могло повезти аль не повезти, и повезло. А от паучихи хрен такого счастья дождешься. Только узел зря изведу-у-у…
Падал Данька долго – аж две сажени. Так хряпнулся спиной, что даже заорать не смог. Сразу. А потом заметил вокруг себя поросль вбитых в дно ямины кольев, на одном из которых догнивал волчий труп – и прорвало.
Лежал же Данька на куче листвы, да так удачно раскинув руки-ноги, что нарочно захоти – не сумел бы без лишних дыр между кольями вписаться. А тут даже одежда целехонькой осталась, единственный синяк – от врезавшегося в бок меча.
Наоравшись и належавшись, парень помаленьку сообразил, что пора бы и честь знать. То есть выбираться отсюда, покуда все здешние волки не сбежались посмеяться над недотепой. Покряхтывая, сел, потянулся схватиться за ближайший кол, почувствовал, что в кулаке что-то зажато, поднес к глазам… и перед ними снова все поплыло. На веревочке остался один узелок. Данька и не почувствовал, как, проваливаясь в волчью яму, дернул за волосяные концы. А если бы не успел?! Охти, лишенько…
Капустка смирно стояла на краю ямы, ожидая, пока внезапно сгинувший хозяин снова выберется на белый свет. Данька взял ее под уздцы, но дальше вести не спешил. Думал. Еще и одного медяка не заработал, а два уже спустил! Может, вернуться, пока не поздно? Не убьет же его неклюд, если соврет, что струсил… не так уж и соврет, кстати.
Хотя… треть от ста… двухста… трехста золотых… ого!
Есть еще ради чего рисковать.
***
И вовсе там не было ни мрачного урочища, ни сухостойной чащобы с мертвой черной землей или мухоморным мхом по колено. Обычная поляна, светлая, травяная, с широко раскинувшими ветви дубами… и натянутой между ними паутиной. Такой громадной, что опутанные ею вековые деревья казались кустиками вереска.
Данька замер, не в силах отвести взгляда от густо усаженных паутинными свертками нитей.
Пес его знает, на кой паучиха утягивала и заплетала в паутину вещи сожранных ею путников – то ли по-сорочьи украшала свое жилище, то ли делала это с тонким расчетом, как хозяйка, заряжающая мышеловку обжаренным смальцем, чтобы дурни вроде Даньки сами лезли на убой.
Но были там и коконы покрупнее, подлиннее. А когда налетал ветер, легкий душок превращался в переворачивающую кишки трупную вонь.
Кобылу Данька оставил на опушке леса – заявиться в паучье логово прямиком на скрипучей телеге было бы верхом идиотизма. Так что до места парень добрался своим ходом и сидел сейчас на корточках за поваленным стволом, высматривая паучиху. Жаль, что нынче не лето и не слыхать в лесу ни птичьего щебета, ни стрекота кузнечиков, по которым – вернее, их резкому обрыву – можно было бы судить о приближении твари…
Затем Данька разглядел позади паутины черное жерло норы и немного успокоился. Вот, значит, где она сидит. На другом конце поляны. Эх, удачно-то как он с горки скатился! Наезженная дорога его бы аккурат к норе привела, а с той стороны ее заметить сложно, как пить дать ухнул бы прямо к паучихе в лапы.
В траве что-то сверкнуло. Данька, не сводя глаз с паучьего логова, потянулся и вместе с палой листвой сгреб в кулак золотую цепочку с подвеской-слезкой. А вон и еще одна, со случайно нанизавшимся перстеньком. Видать, здесь прорвался кошель уволакиваемого гадиной человека, и драгоценное содержимое дорожкой растянулось до самой паутины. Данька так на четвереньках по ней и пополз, воспревая духом с каждой находкой. Собственно, а на кой ему вообще связываться с паучихой? На новый дом, даже с учетом доли неклюда, он уже насобирал. Вон ту еще кучку тряпья перебрать, вроде бы что-то в ней поблескивает – и хватит с него. Выпряжет кобылу и, нахлестывая, до темноты как раз успеет проскакать Волчью Слободку и распадок. А паучиха пущай настоящим героям остается – будь у нее в норе хоть пуд таких побрякушек.
Данька и не заметил, как подобрался к самой паутине – правда, к дальнему краю, откуда до норы оставалось не меньше тридцати саженей. И уже примерился поворошить приглянувшуюся кучку и отползти назад, когда сообразил, чего касается плечом.
Позабыв о сокровищах, парень медленно выпрямился, словно застуканный хозяевами вор.
Лицо было еще вполне живое, не обезображенное тлением. Человек как будто спал после тяжкой работы, заострившей скулы и проложившей темные тени под веками. Молодой еще мужик, лет тридцати, располагающего, не разбойного и не жуликоватого виду. Часть длинных волос была прижата доходящей до подбородка паутиной, часть свободно свисала вдоль висков; серые волосы, не седые и не русые, а словно дорожной пылью присыпанные.
Данька с облегчением понял, что он его не знает. И только набрался сил отвернуться, как мужчина открыл глаза. Голубые, словно подернутые ледком приближающейся смерти, они двигались неестественно, рывками, только влево-вправо, но парня увидели. Пленник мучительно попытался сосредоточить на нем взгляд, двинул нижней челюстью, но из приоткрытого рта не вырвалось ни звука.
Даньку будто к земле приморозило.
«Она не убивает человека на месте, как порядочный упырь или оборотень», – пьяно таращась на единственный светильник корчмы, вещал уже изрядно захмелевший ведун. – «Не разрывает на части, не придушивает, не выдирает сердце, не выпускает кишки… нет, она обращается с добычей очень бережно, как мать с брыкающимся, не понимающим своей пользы младенцем. Сначала аккуратно обдирает лишнюю шелуху-одежду, потом тщательно пеленает тело в мгновенно твердеющие нити, оставляя открытыми только пах и голову, и приматывает на свободное местечко в паутине. Первые пару дней жертва еще дергается, зовет на помощь, воет от боли, когда ей в живот втыкается полое сосущее жало. Яд у паучихи слабый, он медленным параличом расползается по телу до груди… рук… шеи… на третий день паутина затихает. Человек еще дышит, слышит, как оголодавшая гадина ползет к нему по паутине, чувствует, как острый кончик жала почти ласково выискивает удобное местечко, ощущает боль и холод… но он уже мертв. И висеть ему так недвижным, безмолвным коконом, пока паскуда-паучиха не высосет его до последней капли. И снова выйдет на охоту…»
На этом месте ведун окончательно отрубился и брякнулся лицом в тарелку с вылущенными рачьими останками, а Данька потом три ночи кряду не мог толком уснуть: все чудился за стеной избушки скрежет паучьих суставов, мерещились во тьме почему-то горящие желтым глаза (бедного кота, привыкшего мышковать в каморе, Данька перед сном решительно брал за шкирняк и вышвыривал за порог). Самым же страшным было ощущение полнейшей беспомощности, когда спросонья не можешь шевельнуть ни рукой, ни ногой, а над ухом, чудится, вот-вот защелкают паучьи жвалы… В конце концов другие работники выкинули Даньку ночевать в сени на пару с котом. Надоело просыпаться от воплей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});