Соединили со дворцом. Офицер доложил тайным смыслом. Ответили. Сел, Хрипло говорит:
— Опоздали. Уже началось, — и ворот кителя дрожащею рукою расстегнул.
Молчим. В тишине я совсем испугался и стал объяснять:
— Наша ведомость утром выходит, а матерьял готовим с вечера. Утром бы люди прочли — все в порядке…
Офицер отмахнулся, спросил:
— Где живет злоумышленник? Адрес?!
Я назвал. Он в разговорную трубку его передал, улыбнулся.
— Сейчас привезут, — говорит. — Ну а тебе, пока мы будем разговаривать, придется подождать.
И… увели меня в подвал, на четвертый подземный этаж.
Три недели меня там селедкой кормили, воды не давали и еще многое творили, но о том рассказывать нельзя — давал подписку о молчании. А еще двенадцать раз бывал на очной ставке. Нас с Дикенцом посадят в разные углы, привяжут к лавкам и сыпят перекрестные вопросы. И до того запутают, что забываешь, кто ты есть на самом деле, и потому что ни спросят, кричишь как дурак:
— Так точно! Воля ваша! Винюсь! Пощадите!
А Дикенц желтым глазом щурится и говорит:
— Я с ним согласен. Все было так, как он сказал.
А что я говорил? Ничего, только путал со страху. На четвертую неделю офицер не выдержал и говорит:
— Уведите этого …! — и на меня указал.
Я и рад. Увели. И еще три недели прошло… Не тревожили. Вдруг вызывают. Вхожу. У офицера в петлице новый алый банный лист красуется; должно быть, наградили. Улыбается и говорит:
— Раскололи злодея. Оказался шулером высокого полета. Он в карты играл?
— Нет, — говорю, — он все больше пасьянсы раскладывал.
— Ну так слушай!
Офицер достал допросный лист и стал читать: “Я, Карп Дикенц, урожденный от отца и матери, ранее законом не судимый и в боях за государя не ранимый, с малых лет имел пристрастие к сигарам, виске, а особливо к картам и вкупе с ними к высшей математике, статистический раздел. Презревая полезную службу на благо Отечества, я денно и нощно предавался вышеназванным порокам, в результате чего, после многопробных изысканий, ухитрился измыслить превредный пасьянц, который, сочетаясь с высшей математикой, дал мне возможность угадывать судьбы людей на три дня вперед…” Тут я не выдержал, воскликнул:
— Так вот откуда он, шельма, мне новости брал!
А офицер нахмурился и говорит:
— Он не шельма, а весьма полезный человек. Вот только…
— Что?!
Он снова читает:
“Секрет зловредного пасьянца мною нигде не записан, а всецело содержался в голове. Однако после… — тут офицер закашлялся, три строчки пропустил, читает: — я его начисто забыл”.
Я говорю:
— А если Дикенц врет?
— Нет, — говорит офицер, — проверяли. Лейб-медиком пытали, убедились. — Встал и вдруг закричал: — Поди прочь, щелкопер! Кабы ты лучше старался, я б сейчас в генералах ходил!
Я и выскочил прочь.
Пришел в редакцию — а там уже цирюльня. Там зубы рвут и кровь пускают.
— Нет, — говорят, — таких газет не знаем. Мы вообще печатных слов не чтим. Иди прочь!
Пришел к себе домой… а у кухарки на кухне квартальный сидит!
— А, — говорит, — поднадзорный! Иди-ка сюда!
Не пошел, а убежал. Так и мыкался с места на место. Нигде долго не держали. Говорили:
— Политический! — и тут же расчет.
И таким вот обидным манером дошел я до самой крайней жизни. Господам, что на извозчиках катаются, желал приятных аппетитов и пред ними двери в ресторанах открывал. Двенадцать лет! А на тринадцатый…
— Э, старый знакомый! — кричат. И за щеку треплют.
Я глянул… и обмер! Карп Дикенц! Цилиндр, баки, пелерина, тросточка. Сам рыжий, а баки седые.
— Откуда? — говорю.
— Оттуда, — отвечает — Два месяца, как отвалился, — и хмыкнул. — Зайдем?
— Что вы, что вы, не смею!
Но он меня за шиворот — и заволок.
Сели за центральный стол. Он поесть заказал. Половой:
— А что будете пить? Может, виску?
— Нет, — отвечает Дикенц, — только чай.
Сидим, едим, пьем чай. И Дикенц говорит:
— Я двенадцать лет хмельного в рот не брал. Там с этим строго. И, знаешь, отвык! И тебе благодарен. Ведь кабы не твой донос, кабы не каторга, давно я б спился!
Сидим, пьем чай, молчим. Но не выдержал я, говорю:
— Ну а эти… — и шепчу: — Пасьянсы?
Дикенц нахмурился. Долго молчал, а потом говорит:
— Тут тоже как отрезало. Я, во-первых, их не помню, а во-вторых, боюсь, что вспомню. Я, брат, за колючим забором такое видал!.. — и замолчал, закрыл лицо руками.
Сидим и молчим. Я двенадцать лет как следует не ел, а вот теперь, хоть стол от разносолов ломится, в тарелки не смотрю и жду, что он еще скажет.
А он улыбнулся, сверкнул желтым глазом и дальше:
— Ничего, приспособился. Я теперь детские сказки пишу — оно безопасно и прибыльно. Вот еще семь тысяч накоплю и опять сиротский дом построю, хороших воспитателей найму. Пусть детишек грамоте научат, геометрии и философии. Вдруг из них кто-нибудь в Дикенцы выйдет, но только в смелые! Я ж человек пропащий, трус благонадежный.
И замолчал, задумался. А после встрепенулся, весь засиял и говорит:
— Но не всегда я такой! Вот, сочинил намедни сказочку, послушай…
— Нет, — говорю, — премного благодарен. Не гневайтесь, но мне пора, — вскочил и выбежал за дверь.
Иду по улице и думаю: чур, чур меня! Опять во грех ввести желаете?!
Сергей Булыга
МАНЕФА
У одного почтенного хозяина коза была, Манефа. Коза как коза, я даже про нее рассказывать не буду, ибо всем козьи нравы известны. Содержали ее в нужной строгости, и ничего преступного коза себе не позволяла. Но естество, оно, как его ни стращай, на волю вырвется. Так что ничего в том удивительного нет, что однажды возвращается манефин хозяин домой… и вдруг видит: зашла коза в огород и объедает капусту, которую он собирался вырастить, а после заквасить и скушать. Возгневился хозяин на вредную животину и учал ее драть смертным боем с оттяжкой. Манефа орала, орала, визжала, визжала… а после вдруг вскричала человечьим голосом:
— М-мужик! Твоя баня сгорит!
Тут бы надо ее промеж рог, с пущей строгостью, а мужик оробел. В голову взял, причитает: сгорит да сгорит. И точно, накликал — полыхнула баня к вечеру. Молния с неба слетела — и вся недолга.
Сами понимаете, что после такого страшного знамения хозяин на козу руки не поднимал, а даже напротив — спешил ублажить ясновидицу. Рано утром будил, в огород загонял и все ждал, когда же коза опять заговорит и в благодарность за привольное житье чего хорошего предскажет.
Однако тщетны были сладкие надежды. Имея к капусте великую жадность, коза из огорода почитай не выходила и говорить ни о чем не желала. Разве что ближе к морозам, последний капустный листок доедая, сказала:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});