Антонина Ивановна ненавидела накрахмаленные, вышитые дорожки, которыми теперь полна её комната, некогда бывшая спальней. Она не могла без боли смотреть на свою кровать красного дерева, которая, как ей казалось, выглядела смешной и жалкой, закрытая жёлтым пикейным одеялом и украшенная громадной, пышно взбитой подушкой. Её раздражало и то, что Ольгу тянуло к соседям. Ольга и не скрывала этого. Ей надоела теснота и захламленность своих комнат. В чистой опрятности жильцов было всё так просто и здорово, что порой Ольге казалось, будто вот эта маленькая близорукая женщина похожа на её отца.
Ольга даже завидовала им. Двое. Мать и сын. Отец погиб на фронте. А жизнь у них совсем иная…
Когда Ольга размышляла об этом вслух, бабушка старалась уйти, а мать, раздражённая, набрасывалась на дочь:
— Где ты видишь, что они счастливы? Где, я тебя спрашиваю? У неё вон, кроме учёной степени да двух зубных щёток, ничего нет. Счастливы! И мать недоверчиво косилась на Ольгу. Или Ольга не понимает, или же нарочно хочет ей досадить.
Ольга собралась уходить…
— Иди, иди… Мне надоели твои трагедии. Хоть на завод, хоть на все четыре стороны… Антонина Ивановна посмотрела на упрямо сдвинутые брови дочери и, спохватившись, замолчала.
Ольга неторопливо достала документы, взяла немного денег, оделась и ушла.
Совсем взрослая. У меня в восемнадцать лет всё было как-то иначе.
Антонина Ивановна покачала головой. Действительно, когда ей было восемнадцать, дома говорили:
— Да ведь она совсем ребёнок! Что вы, что вы!
И после двадцати лет все, глядя на неё, умилялись её угловатости, горячо утверждали:
Она как девочка, право же, не судите так, разве вы не видите: она же ещё девочка!
А когда она вышла замуж, её сравнивали с грубым мужем, жадели, при ней вздыхали и грустно качали головами:
Не взыщи!.. Теперь, в наши времена, найти подходящёго человека трудно. Где уж этакому мужлану понять чистоту и хрупкость такой нежной натуры. М-да!
Антонина слушала и, косясь на золотое пенсне дяди, Константина Александровича, усмехалась. Но, приходя к себе, она всё больше хмурилась и старалась тактично учить мужа держать правильно вилку и нож.
Первые два года жизнь у них как-то не клеилась. Он вечно куда-то торопился, делал всё впопыхах. И когда она замечала, что на ломберный столик красного дерева нельзя ставить горячий чайник, он неловко оправдывался, но опять и опять продолжал делать то же самое. И они ругались. Первая начинала Антонина. И тогда в ответ он бубнил:
— Сидишь сиднем! Походила бы с моё… А то, кроме своих родственников, ничего не знаешь. Эх, Тоша, скоро моль тебя, кажется, с твоими мехами путать начнёт. Не живёшь ты, ясно? А ведь я для нафталина, скажем прямо, неподходящий товарищ!
Она задыхалась от злости и кричала, кричала ему такое, после чего, кажется, невозможно быть вместе. А он, не обращая внимания, уходил и, вернувшись поздно ночью с работы, не зажигая огня, снимал у порога ботинки и шлёпал в носках.
Антонина всё это слышала и, зажмурившись, определяла, что он в эту минуту делает, и всё-таки ждала, ждала его. Он думал, что она спит, и не решался её будить. Утром она по-прежнему смотрела сквозь него и каждый раз, когда он к ней обращался, поджимала губы. Он уходил расстроенный, ей было жалко его, она проклинала себя, но мириться…
Нет, нет, ни за что!
В обед, когда он, усталый, сам шарил в кухне по кастрюлям, она прятала лицо в подушки и начинала всхлипывать.
Он приходил.
— Тонь, ну, чего ты, а? Глупенькая, не надо, слышишь.
Он всей пятернёй размазывал её слёзы и осторожно целовал её расплывшиеся, потерявшие чёткую линию губы.
Когда родилась Ольга, жизнь стала как-то ровнее и мягче. И всё же иногда Антонину Ивановну охватывала глухая ноющая неудовлетворённость. Что-то нужно было понять, продумать, решить, а что именно, она не знала.
Вот и сейчас, с Ольгой… Ведь без конца скандалы. Девчонке всего восемнадцать, а она не даёт матери сказать слово, не доверяет ей.
«Ничего, пусть хлебнёт. Всё равно вернётся домой», подумала Антонина Ивановна.
Осень стояла сухая. Ольга часами бродила по дорожкам. После разговоров с новым жильцом, Николаем, который, как и Гаглоев, был тоже с мебельной фабрики, она подолгу могла засматриваться на причудливые извилины древесной коры.
Набрав целую охапку догорающих листьев, Ольга неторопливо возвращалась домой, где последнее время заставала почти одну и ту же картину. На кухню выволакивались всё новые и новые вещи, и вихрастый Николай подчас вместе с молчаливым Гаглоевым ремонтировал, полировал, приводил в порядок всю мебель, какая только была в квартира.
Антонина Ивановна ходила в эти дни весёлая и возбуждённая. Она постоянно говорила:
— Человек в жизни должен быть практичным. И то, что он обновляет мебель, нужно считать как должное. Мы же не берём с Николая за квартиру…
На кухню Антонина Ивановна почти не выходила, а бабушка, жиличкин сын Тёма и даже Ольга проводили там целые вечера. Николай работал, рассказывал им о фабрике и, как всегда, шутил:
— Фикус-то возмужал!
Ещё бы! Два корешка пустил, гордо говорила бабушка, и все глядели на стакан, из которого задорно торчал отросток.
— Николай Алексеевич, вот что я хотела у вас спросить. Третьего дня вы говорили, будто в цеху на фабрике мебель из птичьего глаза полировали. Правда это?
Тёма удивлённо посмотрел на бабушку, потом на дядю Колю.
— Может быть. Вероятно, спецзаказ… Мы ведь редко делаем из птичьего глаза.
— Я, по правде сказать, не поверила. Пословица ведь такая была: птичьего молока в доме не хватает… Молока-то, молока, а глаза всё же додумались в производство пустить. Это от какой же птицы?
— Тёма, а ты как думаешь?
Тема насупился и неторопливо ответил:
— Вы опять шутите.
— Я? Нисколько. Что глаз это верно. Только не птичий, а деревянный. У дерева тоже глаза есть.
— Да уж… усомнился Тема.
— Конечно, а как ты думал? Пока на стволе кора, дерево слепое. А как к нам на фабрику попадёт, сразу становится зрячим.
— Как это?
— Очень просто. Кору снимаем. Ствол, вот этак, на тоненькие фанерки делим. Их в порядок приводим, и дерево смотреть начинает. Сначала его взгляд мутный, неяркий, а от полировщиков и зависит, чтобы глаза эти стали лучистыми. Заискрились бы так, что только держись. Ну, само собой разумеется, что у дерева, как и у человека, глаза бывают разные: одни спокойные, серьёзные, с холодком, как, скажем, у дуба, другие пламенные. А бывают глаза ну ни рыба ни мясо. Это всё, значит, третьесортники. Иногда, знаешь, самое простецкое деревцо размалюют под красное. Бывает и так. Редко, но… А вы что-то невесёлая, Оля, — обратился Николай к Ольге.
— Непристроенная, вот и невесёлая. Что ж вы хотите, она ведь у нас второй год не при деле, вмешалась в разговор бабушка.
Ольга зло посмотрела на бабушку и неожиданно заплакала.
Все неловко замолчали. Только бабушка, грустно качая головой, продолжала:
— Весь сыр-бор почему? Потому что сына моего нет. Бывало, стоит кому заплакать, так он сразу: «Ну чего, чего вы? Запомните, говорит, плакать нужно про себя, а вот смеяться вслух». Теперь же у нас всё наоборот. Вот ревут в три ручья, так что на седьмом этаже небось слышно, а смеются тихо только рот кривят.
— У нас друг другу не верят. Никто не верит! всхлипывала Ольга.
— Да что вы плетёте-то! Сами себе не верите! Николай в сердцах бросил наждачную шкурку и закурил.
Тёма молча наблюдал за всеми.
— Поймите вы, Оля! Нельзя так, как вы, существовать. Работать нужно. Интересно ведь. Хоть, к примеру, нашу фабрику взять. Того же Гаглоева. Вы знаете, что это за человек?
Николай говорил, а девушка уже видела и фабрику и людей. Там было всё: работа, любовь, а значит жизнь, к чему теперь так тянулась Ольга.
Неразговорчивый Гаглоев вставал перед ней совсем иным человеком. Ольга, слушая о том, как Гаглоев влюбился, представляла себе, как он из-за робости долго не мог объясниться и только задумчиво останавливался около полировочной, даже и не глядя на девушку. Но та заметила, что на крышках стола, которые собирал Гаглоев, орнамент с каждым днём становился красочнее, и всё, что не мог сказать девушке Гаглоев, досказывало за него подобранное им дерево.
— Это вы только говорите так. А скажи я, что хочу пойти к вам на фабрику, так вы усмехнётесь, махнёте рукой: «Куда вам!» А я хочу, слышите, хочу работать! Думаете, не смогу? Так если хотите знать, я и сама могу отполировать шкаф.
Ольга быстро подошла к шкафу и, показывая на надраенные шкурками стенки, спросила:
— Эту можно полировать? Затем, взяв у Николая мешочек с канифолью, она постукала им по стенке. Стенка тотчас сделалась белесой и веснушчатой. Обмакнув два пальца в рюмочку с постным маслом, Ольга, еле касаясь, провела по фанере. Потом она взяла кусок ваты, завернула его в лёгкую прозрачную тряпочку и сверху обмотала марлей.