С Мишей Рабиновичем после войны, поступили соответственно национальному признаку. Вернувшись в 1945 году из эвакуации в Москву (надо понимать с сохраненным архивом НКВД), отец стал одни из организаторов Музея истории и реконструкции Москвы. Когда Миша Рабинович вернулся с фронта со всеми своими медалями и ранениями, отец взял его к себе в музей, но в 1947 году уже начала разворачиваться компания борьбы с безродными космополитами. На собрании, – все мы теперь знаем, как проходили подобные собрания, – осудили безродного космополита Рабиновича и постановили, что надо уволить его с работы как недостойного заниматься советским музейным делом. Мой отец был единственным человеком, который встал и сказал, что если многоуважаемый коллектив не устраивает человек воевавший, раненый, получивший награды, то он, безродный космополит, не проливавший кровь за Родину, тоже не имеет права на столь ответственную работу. До конца жизни отец так и не смог больше найти достойную работу, а Рабиновичу, к счастью, повезло больше. В конце 50-х годов он попал в Исторический музей, где и работал до самой смерти в 70-е годы.
«Эта эпоха никак не могла понять и усвоить, что все мы, люди, происходим от Адама, все мы связаны родством, что уже генетически доказано, созданы Богом по образу и подобию Его. Вначале, у истоков, откровение бытия было непосредственной данностью. Грехопадение открыло перед нами путь, на котором познание и имеющая конечный характер практика, направленная на временные цели, позволили нам достигнуть ясности.
На завершающей стадии мы вступаем в сферу гармонического созвучия душ, в царство вечных духов, где мы созерцаем друг друга в любви и безграничном понимании.
Все это символы, а не реальность. Смысл же доступной эмпирическому пониманию мировой истории – независимо от того, присущ ли он ей самой или привнесен в нее нами, людьми, – мы постигаем, только подчинив ее идее исторической целостности…
И тогда перед нашим взором разворачивается такая картина исторического развития, в которой к истории относится все то, что, будучи неповторимым, прочно занимает свое место в едином, единственном процессе человеческой истории и является реальным и необходимым во взаимосвязи и последовательности человеческого бытия». (Карл Ясперс).
К сожалению, в те времена историю понимали несколько иначе, впрочем, и сейчас полно фальсификаторов. Цена исторических фальсификаций – миллионы человеческих жизней.
Мой отец, измученный и больной, зная лучше, чем кто бы то ни было, о времени и нравах, запретил мне и старшей сестре даже думать о гуманитарных ВУЗах, понимая, что именно стремление к гуманитарному познанию может сломать нам жизнь. Сестра послушалась отца. За два года до его смерти она не стала поступать в театральный институт (актриса – это не профессия). А поступила в Лесотехнический институт, чем отец очень гордился, но такая «практичность» поломала ее жизнь, и искалечило судьбу. Через 10 лет, когда она поступала на актерский факультет, ее спросили, «где же вы были раньше», – и оставили на режиссерском факультете. Я же (через 8 лет после смерти отца) поступила, как и хотела, на филологический факультет МГУ и полжизни все искала работу, как и предсказывал отец.
Не надо ссылаться на времена. «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Во всем существует личностная вина или доблесть.
Странно, для того, чтобы это понять понадобилась целая жизнь. Как тут вновь не вспомнить Германа Гессе: «Я говорю то, в чем убедился на деле: передать можно другому знание, но не мудрость, Последнюю можно найти, проводить в жизнь, ею можно руководиться, с ее помощью можно творить чудеса; но передать ее словами, научить ей другого – нельзя».
Мне не хватило смелости ни в чем. Ни в том, чтобы стать археологом, как я хотела изначально, потому что люблю даже запах истории, ее пыль, ее прах, ее смещение времени, ее актуальность для меня в тот момент, например, когда вижу надпись на раскопках дома в Иерусалиме: это дом имярек, и мы вспоминаем, что имя это звучит в Библии; потому что любила путешествия без комфорта и вида из окна, а пешком, в пыли, чтобы копаться в прошлом и говорить с людьми, неважно, живыми или мертвыми. Потому что долго боялась писать, делая перерывы в несколько лет – ведь мое окружение пожимало плечами, – а жить не как все было страшно. Я глубоко понимаю Ницше, вот отрывок «О чтении и писании»:
«Из всего написанного я люблю только то, что пишется собственной кровью. Пиши кровью: и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу, читающих из праздности…
Некогда дух был Богом, потом сделался человеком, теперь же – станет чернью…
И еще:
Вы говорите мне: «Тяжело бремя жизни». Зачем же вам тогда ваша гордость утром и смирение вечером?
«Тяжело бремя жизни»: не прикидывайтесь такими неженками! Все мы выносливы, как вьючные ослы».
Справедливые слова! В юности я бродила по многим дорогам с неким историко-туристическим кружком. Какие только приключения не сопровождали эти путешествия! И под лед зимой проваливались, промокшие, добирались до места ночевки. Скрывались от местных хулиганов в сугробах, чтобы не попасть в переделку. И ничего, не болели.
В юности влюблялась я постоянно, всегда несчастливо, переживала целые бури, зажав их в себе и боясь, чтобы они не вылились наружу. Но это мне мешало понять в каких дивных местах мы бываем, например, устье Волги: широкая, огромная, водная гладь, бесконечный простор воды, у берега поросший желтыми кувшинками и огромными розовыми водяными лилиями, бесконечная голубизна неба над головойЮ и воздух, который можно пить.
Я также до конца не понимала, с какими необычными людьми сводила меня судьба. В маленьком Поволжском городке тихо жил человек, друживший с Аллилуевым. И в 15 лет, задолго до всех изданных воспоминаний, или книг Солженицына, прочитанного много позже, я узнала и о смерти Надежды Аллилуевой, и о погибели всего окружения Сталина, или, например, об эпизоде, когда Сталин ощипал живого петуха, пока нес его с базара домой. Какого же было мое изумление, когда я прочла об этом случае сначала у Марка Алданова, а потом у Фазиля Искандера. Видно сцена так поразила спутников будущего вождя, что они разнесли историю по свету.
Там, в походах я впервые столкнулась со странным своим даром – чувствовать смещение времени. Произошло это в Орше. Вечером, сидя на высоком берегу реки и впервые слыша объяснение в любви, я вдруг физически почувствовала, как сместилось время, и длинный ряд моих возлюбленных предстал передо мной. Я так ничего и не смогла ответить на слова человека, которого до сих пор вспоминаю с теплым чувством, – слова первой любви, – потому что я увидела будущее.
В начале очень короткого пути, который кажется нам таким длинным, мы можем увидеть будущее, в конце – только вспоминать о прошлом.
Наступает момент, когда мы чаще говорим с умершими, чем с живыми, и тогда уже все равно, жили ли они тысячу лет назад и донесли свои чувства, боль и печаль через слово, дарованное им Богом, или были твоими близкими друзьями, родными, возлюбленными.
Каждый из нас когда-нибудь будет повторять слова «Надгробной песни» Ницше:
– «Там остров могил молчаливый; там могилы юности моей. Туда отнесу я вечнозеленый венок жизни.
От могил ваших, возлюбленные покойники мои, доносится до меня сладкое благоухание, слезами облегчающее сердце мое. Поистине, аромат этот волнует душу и несет облегчение одинокому пловцу.
Я все еще богаче всех и до сих пор возбуждаю сильную зависть – я, одинокий! Ибо вы были со мною, а я и поныне с вами: скажите, кому падали с дерева такие румяные яблоки, как мне?
– Поистине, слишком скоро умерли вы, беглецы».
Я не могу не поверить этим словам.
Знаки свыше ведут меня всю жизнь, но я притупила свою интуицию. Убив в юности какие-то тонкие материи, подаренные мне, я навсегда обрекла себя на некую душевную тупость, нерасторопность души, если можно так сказать.
«Все дни да будут священны для меня», – так говорила некогда мудрая юность моя; поистине, то была речь веселой мудрости!» (Ницше).
Но и в юности я наделала много непростительных ошибок, я не знаю – буду ли прощена. Сама я не могу простить себе, что уничтожила три страницы из рукописи отца, а их было всего четыре. Мне в 16 лет они показались неинтересными, я решила, что по сохранившемуся плану напишу лучше. Отец перед самой смертью задумал написать историю своей, тогда большой семьи, некую сагу о Моргулисах, живших в Бердичеве и Одессе. Вся большая «мишпаха» перед первой революцией в начале прошлого века перебралась в Одессу, и там прошла шумная, бурная и веселая юность детей дружной еврейской семьи, двоюродных братьев и сестер.