Где змеи здесь? Любовная алчба
Взыграла жарче, вопреки обидам.
И Ламия «о да» рекла с довольным видом.
И юноша полночною порою
Шепнул: «Но как зовешься? Ведь не скрою:
Робел спросить, поскольку – не вини! —
Не смертным, но богам тебя сродни
Считаю… Только много ль есть имён,
Чей блеска твоего достоин звон?
А друг, иль кровник сыщется ли в мире,
Чтоб ликовать с тобой на брачном пире?»
«Нет, – Ламия сказала, – в этом граде
Я не дружу ни с кем, покоя ради;
Родителей давно похоронили,
И с плит могильных не сметает пыли
Никто – ведь я, последняя в роду,
Живу тобой, и к мертвым не иду.
Зови друзей несчетно в гости; лишь —
О, разреши молить, коли глядишь
С улыбкой вновь! – на празднество любви
Лишь Аполлония ты не зови!»
Причину столь необъяснимой просьбы
Стал юноша выпытывать; пришлось бы
Искусно лгать – и госпожа ему
С поспешностью навеяла дрему.
Невесте в оны дни велел обычай
На склоне дня покров надеть девичий
И встречь цветам, огням и брачным гимнам
Катить на колеснице во взаимном
Согласии с любимым… Но бедна,
Безродна Ламия! Совсем одна
Осталась – Ликий звать ушел гостей, —
И поняла: вовек не сладить ей
С беспечной спесью и безмозглым чванством.
Задумалась – и занялась убранством
Жилища: ожидалось много люда.
Не ведаю, кем были, и откуда,
И как сошли помощники – но крылья
Незримые шумели; и усилья
Несчетные свершались в зале главном.
И трапезный чертог предстал во блеске славном.
И тихий стон таинственного хора —
Единственная, может быть, опора
Волшебным сводам – полнил дома недра.
И, свежеизваянные из кедра,
Платан и пальма с двух сторон листвой
У Ламии сплелись над головой.
Две пальмы – два платана: в два ряда
Тянулась, повторяясь, череда
Сия; и восхитительно сиял,
Оправлен в пламень ламп, великолепный зал.
О, сколь возникших угощений лаком
Был вид и запах! И безмолвным знаком
Дает уведать Ламия: она
Почти довольна и ублажена;
Незримым слугам остается лишь
Умножить роскошь всех углов и ниш.
Где мраморные прежде были плиты,
Явилась яшма; сделались увиты
Стволы резные враз лозой ползучей.
И дева, обойдя чертог на всякий случай,
Не огорчилась ни одним изъяном,
И дверь замкнула; в чистом, светлом, странном
Чертоге мирно, тихо… Но туда
Придет, увы, гостей разнузданных орда.
День возблистал, и огласился сплетней.
О Ликий! О глупец! Чем незаметней
Дары судьбы заветные – тем краше;
К чему толпе глядеть на счастье наше?
Гурьба стекалась; каждый гость весьма
Дивился, не прикладывал ума —
Отколь сей дом? Всяк ведал с детских лет:
На этой улице просветов нет,
И негде строить. Чьим же был трудом
Высокий, царственный восставлен дом? —
Когда и как? Гадал бесплодно всяк о том.
А некто был задумчив и суров,
И медленно ступил под чудный кров.
Се Аполлоний. Вдруг смеется он —
Как будто к тайне, множество препон
Чинившей для рассудка, найден ключ,
Разгадка брезжит, мглу пронзает луч.
И юного, перешагнув порог,
Узрел питомца. «Твой обычай строг,
О Ликий, – старец рек. – Придя незваным,
Тебя стесняю: вижусь черным враном,
Непрошеным губителем веселья
Младым друзьям; но не могу отсель я
Уйти – а ты прости». Залившись краской,
Учителя со всяческою лаской
Во внутренние двери Ликий ввел:
Заслуженный болезнен был укол.
Был трапезный несметно зал богат:
Повсюду блеск, сиянье, аромат —
Близ каждой полированной панели
В курильнице сандал и мирра тлели;
Треножником священным возносима
Над пышными коврами, струйку дыма
Курильница подъемлет; пятьдесят
Курильниц – пятьдесят дымков летят
К высоким сводам; токи сих курений
Двоятся в зеркалах чредою повторений.
Столов двенадцать облых там на львиных
Вздымались лапах; там в сосудах винных
Играла влага; и златые, тяжки,
Теснились кубки, чары, блюда, чашки;
И яствами бы каждый стол возмог
Цереры трижды преисполнить рог.
И статуя средь каждого стола
Во славу божеству поставлена была.
При входе каждый гость вкушал прохладу
Набрякшей губки – добрую отраду:
Раб омывал гостям стопы и пясти,
А после – током благовонной масти
Влажнил власы; и юные пиряне
В порядке, установленном заране,
Рассаживались в трапезной, дивясь,
Откуда роскошь здесь подобная взялась.
И тихо льется музыка, и тих
Звук эллинских речей – певучесть их
И плавность уху явственны сполна,
Когда едва лишь хлынет ток вина;
Но первый ток взбурлил потоком вскоре.
Всё громче ноты: в громком разговоре
Напевы глохнут. Мнится: блеск, уют,
Убранства, брашна – проще предстают;
На Ламию глядят уж наравне
С прелестными рабынями – зане
Вино уже свое свершило дело,
И человечье с каждого слетело
Обличье… О теки, вино, теки,
И мыслить понуждай рассудку вопреки!
И вскоре Вакх в лихой взошел зенит:
Пылают лица, в головах звенит.
Гирлянды вносят, в коих явлен всяк
Побег лесной, и всяк долинный злак;
Златые ими полнятся плетенки,
Что ивяным подобны – столь же тонки, —
До гнутых ручек; их несут гостям,
Чтоб всяк себе чело возмог украсить сам.
Вот Ламия, вот Ликий, вот мудрец —
Какой кому из них дадим венец?
Пристоен деве, не весьма счастливой,
Змеёвник, что с плакучей свился ивой;
А юноше – из Вакховой лозы
Венок, дабы в преддверии грозы
Он забытье вкусил; но с кипарисом
Пускай сплетутся тернии на лысом
Ученом темени! Любое диво
От философии бежит пугливо!
Вот радугу в лазури зиждет Бог —
Но семь волшебных красок в каталог
Внесли, и волшебство сожгли дотла.
Философ свяжет ангелу крыла,
Определит размер чудес, и вес,
Очистит от видений грот и лес,
Погубит радугу – всё так же, как
Понудил кануть Ламию во мрак.
Сидевший рядом Ликий, горд и рад,
К невесте приковал надолго взгляд;
Но вот, опомнясь, кубок он берет,
И спешно устремляет взор вперед,
Через пространный стол, дабы вознесть
Фиал вина во здравие и в честь
Наставнику седому. Но философ
Застыл недвижней каменных колоссов
И созерцал невесту, не мигая —
И меркла, что ни миг, ее краса благая.
И Ликий нежно руку деве жмет.
Бледна рука, и холодна как лед —
И мраз протек у юноши по жилам;
Но стала вдруг рука сродни горнилам,
И в сердце Ликию ввергает угли…
«О Ламия! Да это не испуг ли?
Страшишься старца?» Но, не узнавая
Любимый голос, будто неживая
Сидит она; и мнится, чьи-то чары
Наносят ей незримые удары:
Настойчивым призывам вопреки
Бессмысленно глядят ее зрачки.
«О Ламия!» – отчаяньем влеком он,
И громок вопль… И пиршественный гомон
Умолк; и музыки не внемлет слух;
И свежий мирт во всех венках пожух.
Речь прервалась, и лопнула струна;
И гробовая в зале тишина,
И Ликий мыслит в ужасе: на пир
Явился злобный дух, чудовищный вампир.
«О Ламия!» – он взвыл; и скорбный вой
Ударил в гулкий свод над головой.
«Изыди, нечисть!» – Ликий рек в тоске;
Но у невесты больше на виске
Не билась жилка; и цветущих щек
Погасли краски нежные; поблек
Пленявший взор – былые пыл и зной
Остужены теперь смертельной белизной.
«Сомкни, сомкни глаза, убийца старый!
Иль отвернись, палач! Иначе карой
Благих богов – не сих недвижных статуй,
Но мощных олимпийцев – ты, проклятый,
Постигнут будешь, и в твои зеницы
Вольется огнь – побойся вереницы
Убогих, темных лет!.. А совесть разве
Тебя не мучит, уподобясь язве?
Лукавый нечестивец, ты живешь
Преумножая пагубу и ложь!
Коринфяне, глядите! Вот зачем он
Пришел на пир незваным, этот демон,
Иль одержимый! Гляньте – с вами рядом
Упырь мою невесту губит взглядом!»
«Глупец!» – ответил Аполлоний тоном
Презрения; а Ликий с диким стоном
Повергся, как на плаху палача,
На грудь невесте, гасшей что свеча.
«Глупец, глупец! – философа ответ
Суров и горек: – Ведь от стольких бед
Я столько лет шаги хранил твои —
И зреть тебя поживой для змеи?»
И Ламия очнулась… Аполлоний
Глядит всё пристальней и непреклонней,
Всё жестче и нещадней. В слабом жесте
Еще возможно выразить невесте
Мольбу немую. Но мольбы напрасны:
Глядят глаза – безжалостны, ужасны.
«Змея!» – звучит опять. Раздался дикий,
Нездешний вопль… Она исчезла. Ликий
Один лежал, и взор его потух:
Покинул тело потрясенный дух.
Друзья помочь пытались неумело —
Но тело бездыханное хладело…
И в свадебный хитон запеленали тело.
Колпак с бубенцами, или же Зависть Неоконченная поэма – сказка
I
В краях Индийских – близ Гидаспа, мнится, —
Стояла – иль парила, что скорей —
Малюток-эльфов славная столица.
Царь Эльфинан, мельчайший меж царей,