Но литературную репутацию Тиррела до статьи Эдварда никто не подвергал сомнению. Он был патриарх английской словесности. Многие десятилетия он сидел, как жаба, на вершине литературной моды, не столько подавляя новые веяния, сколько возносясь вместе с ними.
Когда вышла статья Эдварда, разумеется, никто не знал, что эта книга окажется последним сочинением Тиррела, хотя, по некоторым признакам, конец его близился. Книга была усталая, пережевывание старого материала; тема недовоплотилась в характерах и действии и торчала отовсюду, как ребра из остова старинного корабля. Старику уже не хватало ни сил, ни воображения, чтобы вдохнуть в своих героев самостоятельную жизнь. Тем не менее книга была интересна - и по теме, и по решению она походила на его первые романы, написанные, когда он еще не был знаменит. Самый первый роман Тиррела был очень традиционным - о человеке, которого мучает предательство, совершенное много лет назад. Теперь, в последней книге, Тиррел вновь пытался создать вариацию на тему Фауста. Но получилось слишком в лоб, да и слишком поздно в каком-то смысле.
В своей рецензии, которая на самом деле была скорее статьей, Эдвард, разобравшись с последним романом, далее обрушивал огонь на все сочинения Тиррела. Статья писалась для какого-то еженедельника, поэтому объем ее был больше, чем у обычной рецензии, но все равно - не больше дюжины абзацев. Это был мастерский образец краткости и взвешенности оценок, напоминающий приговор мудрого и беспристрастного судьи. Статья получилась совершенно разгромная. Суть ее сводилась к тому, что Тиррел хорошо начинал, но потом, став рабом стремления создать новую литературную форму, отошел от действительности, забыл о долге по отношению к искусству и поддался иллюзии, что воплощает искусство в себе. Следствием чего стало постоянное нагнетание новизны формы и все растущая самоуглубленность. Его стали интересовать уже не персонажи, а собственные реакции и мысли; он полагал, что и другим они столь же интересны. Словно если он не написал о чем-то, этого на свете не существует. Конечно, с писателями такое случается сплошь и рядом, это не смертельно; но Тиррел, будучи более чуток, чем другие, скоро понял, что его мысли менее продуктивны и оригинальны, чем ему бы хотелось, и стал искать выхода в области стиля. Этот упор на стиль за счет всего остального, это убеждение, что форма отделима от содержания и важнее его, маскируют все то же: единственное содержание его творчества - он сам. В своих самых известных романах, писал Эдвард, он напоминает лисицу, которая хвостом заметает следы, в надежде, что эти ужимки впечатлят читателя и он не заметит, что книга, в сущности, ни о чем. При всем уважении к его славе, большая часть сочинений Тиррела в действительности не более чем пародия на то, что он мог бы сделать, танцы вокруг пустоты.
Как часто случается при возникновении литературной полемики, критика оказалась благотворна для всех заинтересованных сторон. Дискуссия о книгах Тиррела простимулировала их продажу; еженедельник, в котором вышла статься, еще на шаг приблизился к тому, чтобы утвердиться в качестве серьезного издания; Эдвард сделал себе имя. На самом деле то, что он написал, отнюдь не было потрясением основ - с ним почти никто и не спорил. Дверь была незаперта, просто до него никому не приходило в голову ее толкнуть. Но уж потом в нее стали ломиться все. Об Эдварде заговорили так, словно сам он уже был известным писателем и даже литературным авторитетом. Его единственный роман упоминался как широко известный - и стал таковым. Не то чтобы он сказал нечто такое, что никогда и никому не приходило в голову; скорее наоборот, он выразил то, что думали все, даже если и не отдавали себе в этом отчета. Он подошел к черте.
Самой неожиданной оказалась реакция самого Старика. Славящийся категорическим нежеланием обсуждать свои книги и сугубой таинственностью частной жизни, он написал Эдварду письмо с приглашением приехать в Вильфранш и взять у него интервью - "если вы еще не устали писать обо мне". Эдвард показал мне его письмо, когда я впервые привел к нему Шанталь, чтобы представить их друг другу. Мы все волновались: я - потому что был с Шанталь и знакомил ее с человеком, которого считал своим лучшим, хоть и не самым близким, другом; она - потому что была помолвлена и знакомилась с молодым, но уже известным писателем; он - из-за этого письма.
Он с улыбкой показал нам письмо и сказал, что это очень похоже на Старика: пригласить к себе, зная, что умирает и наверняка не доживет до приезда гостя. Помню, я обратил внимание на мелкую неровную подпись, конец которой так загибался, что хвост почти возвращался к началу. Такой же была подпись Гитлера в последние годы - возможно, это признак блокированного разума. Было в этой подписи что-то зловещее, почти каббалистическое - я даже перестал улыбаться. Казалось, она говорит о сильном давлении, о нескончаемой боли, невыразимой и непередаваемой, которой не с кем поделиться. Но кроме меня, никто не беспокоился, и я перестал вглядываться.
Мы отправились поесть карри. И Шанталь, и Эдвард были в ударе, и я был счастлив. Я действительно был счастлив и горд. Зашла речь о том, чтобы взять с собой какую-нибудь подружку Эдварда, кого-нибудь из неопределенного и текучего сонма его женщин - некоторых я видел, - но он сказал, что не хочет никому звонить. Так в этот вечер образовалась наша компания, которая просуществовала много лет. Мы решили встретиться во Франции - мы с Шанталь собирались на каникулах в Антиб, к ее родителям, с которыми я еще не был знаком. Безо всякого давления с моей стороны (я думал об этом, но боялся, что он откажется: его вежливые, тихие отказы обескураживали меня куда более, чем чьи бы то ни было) Эдвард выразил желание тоже поехать туда и "ухватить за бороду Старика Тиррела", как он выразился. Антиб всего в нескольких милях от дома Тиррела в Вильфранше. Там-то мы и встретимся.
Если согласиться с тем, что нет большего счастья, чем ожидание счастья, то этот вечер был высшей точкой последнего светлого периода моей жизни. Потом было удовлетворение, была напряженная продуктивная работа, но ожидания становились все мрачнее; а поскольку я знаю, чем все это кончилось, то теперь не верю в саму возможность неомраченности.
Глава II
В декабре в Антибе тепло - достаточно рубашки с длинными рукавами, пиджак нужен лишь вечером. Отдыхающие, которые летом делали это невыносимо жаркое для меня место еще невыносимее, разъехались, оставив свои яхты мерцать и покачиваться на глади залива. Город пришел в себя; магазины и рестораны открыты в количестве достаточном, чтобы сделать жизнь удобной, крытый рынок овощей и фруктов был полон, но не переполнен, а в барах - су-мрак, укромные уголки и тихие разговоры. Город, по-послеобеденному ленивый, казалось, готов ко всему - и ни к чему.
Родители Шанталь со своей младшей дочерью Катрин жили в современном многоквартирном доме над заливом. Квартира у них была большая, дорогая, из каждого окна открывался вид или на море, или на старый замок, или на панораму прибрежных гор. По-сле беспросветной серости мягкой лондонской зимы здешняя синева, зелень и белизна, столь ошеломляюще яркие, заставляли чувствовать себя вдвойне живым. Все было пронизано ослепительным ясным светом. Я видел, как сильно это действует на Шанталь. Она стала проще, живее, естественнее, исчезла ее заторможенность. Нам обоим оказалось полезно вырваться из невротической школьной скуки. Эдварда она ждала почти с таким же нетерпением, как я. Мы рассказали ее родителям, зачем он приедет. Они, как и большинство жителей этого побережья, считали совершенно естественным, что знаменитый иностранный писатель, тот же Тиррел, пожелал жить среди них - при этом совершенно немыслимо, чтобы они стали читать его книги. Столь же естественным они сочли и то, что наш друг - единственный писатель, за тридцать лет приглашенный великим отшельником для беседы, словно в Англии нет множества других, которые дорого бы дали, чтобы оказаться на его месте. По инициативе Шанталь я стал звонить Эдварду с предложением остановиться у них, но услышал лишь автоответчик видимо, он уже уехал. Он говорил, что хочет провести несколько дней в Париже и лишь потом отправиться на юг. Я вздохнул с облегчением, ибо подозревал, что он предпочтет поселиться самостоятельно, а отказ выслушивать не хотелось.
Однажды, еще до его приезда, мы с Шанталь отправились в Вильфранш - без определенной цели, просто посмотреть. Мы ехали в маленьком поезде, который курсирует вдоль берега за рядами домов. Мне казалось неприличным смотреть на дома со стороны заднего двора - развешанное белье, мусорные баки, крошащаяся кирпичная кладка и грязный бетон, - это так же, как подглядывать за человеком в несвежем и рваном нижнем белье. Я не любитель подглядывать, пытался я объяснить Шанталь, но она только смеялась.
Однако я был вознагражден редкостным видом на Вильфранш с вокзала, вырубленного в сплошной скале. Нам открылся прекрасный естественный залив, с одной стороны окаймленный старым городом с его разновысокими зданиями, красными крышами и белым римско-мавританским фортом, а с другой - мысом Ферра, который закруглялся, как громадная защищающая рука; там, где кулак, - скалы и зелень. Мыс густо зарос деревьями и кустарником, сквозь которые виднелись белые стены многочисленных вилл. Те, что ближе к морю, пороскошнее, те, что выше, - поменьше, зато более уединенные. Даже новые многоквартирные дома и отели, построенные у подножия отрога горы, не слишком портили пышную красоту этого места. Неудивительно, что Тиррел захотел здесь жить, - удивительно, что он продолжал здесь работать. Я бы только смотрел, смотрел и смотрел, до самой смерти, погруженный в сон длиною в жизнь.