На Богоявленском перевозе держали общественный паром. Перевозчик, Иван Веселый, бывший при нем с незапамятных времен, кажется, знал всякого проезжего и прохожего… Босой, распоясанный, в солдатской замызганной гимнастерке, он вьюном вертелся возле каждой подводы и кроме своего заслуженного пятачка с прохожего да гривенника с повозки, мог ненароком прихватить горшок с воза, связку лаптей, а если возница разиня, то и кадку свистнет или мешок с овсом… Брал не задумываясь: нужно ему или нет. Брал смеха ради… Кадку пускал по воде, костер в ней раскладывал. Плывет по реке – дымит. А он орет с берега: «Пароход идет, пароход!» Ребята с лугов на поглядку сбегались. «Ну, пузо грецкое, – скажет пацану. – Раздавишь животом горшок – лапти дам». Лапти, да еще в лугах, – штука важная. Кому не хочется так вот запросто получить лапти? Лягут ребятишки животами на горшки, надуваются до красноты и катаются по лугу. А Иван Веселый сидит в кругу и командует: «Эй ты, поросенок! Куда носом запахал? Сурно держи выше. Ну! А ты чего ногами сучишь? Это тебе не в постели у мамки брыкаться!»
Андрей Иванович застал его у костра – тот кипятил на треноге большой медный чайник и переругивался через реку с татарами.
– Абдул, башка брить будем? – спрашивал Иван Веселый.
– Тыбе не псе равно? – отвечал высоким голосом жилистый, голый по пояс, бритый татарин. – Тыбе лохматый… собакам псе равно.
Он забивал колья, и когда кричал, то размахивал топором и делал свирепое лицо. Двое других, в белых рубахах и в черных тюбетейках, молча пилили жерди на тырлы.
– Абдул, волос у тебя жесткий… Поди, бритва не берет? – миролюбиво спрашивал Иван.
– Тыбе не псе равно?
– Дак чудак-человек!.. Помочь тебе хочу. Я средство знаю, чтоб волос обмяк. Иди ко мне! Дерьмом коровьим голову вымажу. Отмя-акнет!
– Донгус баллас! – высоко, гортанно, как крик потревоженного гусака, несется с того берега. – Свинья с поросятам!
Андрей Иванович спрыгнул с Белобокой и, привязывая повод за куст, сказал Ивану Веселому:
– Брось дурачиться!
Тот кивнул ему, хитро подмигнув, и опять обернулся к татарам:
– Абдул! Давай муллу на свинью сменяем! Ведь наш поп вашему мулле хреном по скуле. Он у вас теперь пога-анай!
– Собакам! Донгус баллас!.. – кричат оттуда уже в три голоса.
– Всех расшевелил! – довольно осклабился Иван Веселый. – Садись! Чай пить будем.
– Некогда мне, Иван, чаи распивать. Ты не видел, лошадей тут, случаем, не прогоняли на днях?
Иван сбил на затылок свою замызганную кепчонку, растворил широкую щучью пасть:
– Г-ге! Ты, Андрей Иванович, никак, на допрос меня вызвал? Чего ж не скомандуешь: встать, мол, такой-разэдакий!
– Да ну тебя, балабона!.. – Андрей Иванович снял заплечный мешок, неосторожно стукнул его оземь. В мешке что-то утробно булькнуло.
– Не карасий везешь? – потянул воздух своим сплющенным, крючковатым носом Иван Веселый. – Налил бы кружечку? А то мне ночью без огня, Андрей Иванович, страшно; эти самые, шишиги, донимают… Сунешься в куст по нужде, а он тебя хвать за голое место. А рука-то у шишиги маленькая да холодная… Брры!
– Вот обормот! – Андрей Иванович усмехнулся. – Ну ладно… Давай кружки!
Иван Веселый поскоком слетал в землянку, достал жестяные кружки. Андрей Иванович налил по полной воронка. Выпили.
– Вот это самообложение! Дух захватывает и по кумполу бьет, – сказал Иван Веселый, заглядывая на опрокинутое донышко и ловя языком сорвавшуюся каплю.
– Меня вот стукнули так стукнули, – сказал Андрей Иванович. – Кобылу угнали… Рыжую… Вот я и спрашиваю: не прогоняли, случаем, перевозом? У нее грива светлая и звездочка на лбу.
– Я, Андрей Иванович, люблю звезды на небе считать. Они далеко… А какая и свалится – мимо пролетит. Ночью-то я один на перевозе. Стра-ашно. Налил бы еще кружечку воронка для поддержки штанов.
Андрей Иванович насупился, но налил еще кружку. Иван Веселый набрал полон рот, побурлил медовухой в горле и, выпячивая кадык, запрокинув лицо в небо, сказал:
– Я никого не видел и ничего не знаю… но, говорят, будто на Панском двое перегоняли через реку лошадей… У одного длинные волосы…
– Жадов?! – аж привскочил Андрей Иванович.
– Какой Жадов? – обалдело поглядел на него Иван Веселый. – Сказано – я никого не видал и ничего тебе не говорил.
От перевоза на Агишево дорога шла торная: народу и пешего и конного сновало по ней великое множество: Агишево село торговое, по четвергам базар собирался, татары лавки держали, скупали шерсть, овчины, продавали каракуль, аж из Средней Азии везли. Через Агишево проходил знаменитый богомольный тракт на Саров, через Муромские леса; не только сирые да убогие – царь с царицей, говорят, ходили по этому тракту пешком в Саров богу молиться.
Андрей Иванович свернул с дороги и поехал лугами. Заречная сторона была воровской вотчиной Жадова; здесь на дороге не ты его, а он тебя скорее высмотрит. Жадов в одиночку не промышляет, у него связи, сотоварищи. Против Ивана Жадова в открытую не пойдешь – вывернется, а то тебя же и под монастырь подведет. Неужто Жадов поднял на него руку?
Бородины и Жадовы жили на одном переулке напротив друг друга. Иван Бородин, государственный астраханский лоцман, еще в конце прошлого века взял с собой матросом Корнея Жадова, отца Ивана, и довел его до дела. Корней ходил боцманом сперва на Каспии, потом на Черном море. Там, в Одессе, и ребята его выросли, там и воровству обучались. Ванька Жадов появился в Тиханове уже матерым вором; коренастый, короткошеий, с длинными, оплечь, темно-русыми волосами, с бойкими зелеными глазами, он быстро прославился в округе под кличкой «Матрос». Короткий морской бушлат да брюки клеш не снимал он ни зимой ни летом. Из Пугасова, со станции, ехал на тройке цугом; возле церкви тройку отпустил, хорошо расплатился. И без багажа в длинной шубе, – видно, с чужого плеча – полы по мартовским навозным лужам волочились – мех кипенно-белый, козий, верх драп-кастор блестит, воротник шалевый, бобровый! А под шубой бушлат, брюки клеш и грудь нараспашку… Идет по селу и в лужи деньги медные бросает. А пацаны за, ним так и вьются, как грачи за сохой: деньги – в драку, нарасхват. А Жадов идет и посмеивается. В Тиханове жил мирно, но пропадал месяцами. Говорили, у него в Кадоме да в Торпилове притоны были. Говорили, будто он тихановских мужиков по ночам с подводами выгонял на свои воровские набеги… Но открытых обвинений против него не было. А слухи есть слухи.
Андрей Иванович теперь ехал с надеждой к Васе Белоногому – тот не любил Жадова. Вася был вор – забавник, артист, заводила и гуляка. Однажды в праздник на Деминой мельнице он выиграл в карты у Жадова ту знаменитую шубу и тут же пустил ее на пропой. Мужиков много собралось. Трактирщик Огарев дал за нее три четверти водки и живого барана пригнал. Вася говорит: «Барана не трогать. Дарю его тому, кто внесет на мельницу враз два мешка ржи». Перед мельницей подводы стояли. Федот, сын деда Вани, за живого барана пупок надорвать готов; подошел к сеням, взвалил два мешка на хребтину, пошел враскорячку, в землю глядя… Дошел до помоста, ногу занес на ступеньку – и мешки разъехались. Смеются мужики: «Федот, ты их чересседельником свяжи да сядь на них верхом! Авось въедешь».
Вася поглядывает на Жадова, тот на него, и как-то утробно по-жеребячьи похохатывают. Вот Жадов подходит к саням, берет по мешку под мышки, как поросят, – и пошел, только ступеньки заскрипели. Бросил их к жернову, обернулся – красный весь: «Вот как носят мешки-то!» – «Нет, не так, – сказал Вася. Вразвалочку подошел к саням, сграбастал своими ручищами мешки за чуприну и понес их на весу, перед собой, как щенков. – Вот как их носят!»
Ехал Андрей Иванович по лугам, по вольному разнотравью, минуя округлые липовые рощицы, огибая длинные извилистые озера-старицы, обросшие еще по-весеннему кружевным, в сережках, салатного цвета ракитником, да иссиня-темными стенками податливого на ветру, шелестящего камыша. И с каждого холма открывалось ему неохватное пространство, зовущее через эти светлые пологие увалы к дальнему лесному горизонту, где мягко и сине, откуда веет дремотным небесным покоем. И так далеки были эти леса, так зыбки их очертания, что, казалось, три года скачи туда – не доскачешь.
Андрей Иванович ехал неторопко, опустив поводья. Травостой был густой, упругий и довольно высокий – даже на холмах лошадиная бабка в траве скрывалась, а в лощине, где тимофеевка и костер уже выходили в трубку, трава доставала лошади почти до брюха. Да и пора уж – в Вознесение галка в озимях прячется. «Природа свое берет, – думал Андрей Иванович. – Вон как в низинах расплескалась купальница – прямо золотое половодье. Значит, к теплу, и небо было густой синевы, по-летнему убранное разрозненными, крепко сбитыми грудастыми облаками».
А сколько птицы здесь, сколько живности!.. Над заболоченными низинами кружились чибисы; завидя конного, они ревниво, издали, встречали его, суматошно, с пронзительным криком. «Чьи вы? Чьи вы?» – носились вокруг и дергались на лету, будто обрывали какие-то невидимые нитки. Утки хоронились в камышах и только мягко, шипуче как-то и не крякали, а шваркали: «Шваррк-шваррк…» Изредка от озерной береговой кромки отрывались пестрые кулики-перевозчики и с громким торопливым криком: «Перевези! Перевези! Перевези!..» – стремительно улетали низко над водой. А от бочажин, зарастающих непролазным тальником да осокой, далеко на всю округу заливались соловьи, да жирно, утробно квакали лягушки: «Куввак-ка-как! Куввак-какак!», да отрешенно, загадочно и тоскливо на одной ноте кричали бычки: «Бу-у! Бу-у! Бу-у!» Будто кто-то задувал там, в болоте, в пустую огромную бутылку и прислушивался: «Бу-у! Бу-у!»