Катер, изменив курс, направился прямехонько к статуе Свободы. Плечи старика обдувал ветер.
– …zen…
Порывы ветра доносили до старика обрывки разговоров сидевших в нескольких метрах сзади подростков.
– …seh… eutz…
Он старался не обращать на них внимания, однако эти еле различимые звуки почему-то вонзались ему прямо в сердце. Старик пытался сопротивляться, пытался не слышать их и не думать о них, но затем вдруг…
– Mützen ab![4]
Старик мгновенно побледнел. Его сердце на миг остановилось – как двигатель, в котором заклинило поршни.
– Mützen ab!
Раздался взрыв смеха, который отнюдь не сочетался с состоянием старика, потрясенного до глубины души. Он медленно обернулся. Подростки толкали друг друга, кричали, смеялись. Один из них – покрупнее остальных – вытянул руку и, резко стащив шапку с головы одного из своих товарищей, стал показывать второй рукой на статую Свободы.
– Mützen ab! – крикнул он и затем очень громко расхохотался.
Старик опустился на сиденье и закрыл ладонями уши, чтобы не слышать эти крики и смех. Mützen ab, Mützen ab, Mützen ab… Он сжал челюсти и закрыл глаза, однако терзающие его звуки не хотели оставлять свою жертву в покое. Они впивались своими когтями и тащили назад, назад, назад – в глубокую пропасть его прошлого…
– Mützen ab!
Заключенный удрученно смотрел на эсэсовца: по его лицу было видно, что он горит желанием выполнить отдаваемое ему приказание, но попросту не понимает, что ему говорят. Эсэсовец, потеряв терпение, с силой ударил заключенного ладонью по голове – ударил так, что берет у того слетел и шлепнулся чуть поодаль на землю.
– Mützen ab! – еще раз заорал эсэсовец заключенному прямо в лицо. Затем он схватил толстую палку, торчащую за его поясным ремнем, и занес ее над головой бедняги, угрожая нанести сокрушительный удар.
– Herr Oberscharführer, einen Moment, bitte,[5] – раздался рядом с эсэсовцем чей-то голос.
Немец с недоверчивым видом повернул голову: никто из заключенных сейчас не посмел бы вмешиваться… Однако едва он увидел, кто к нему обратился, как его лицо расплылось в улыбке.
– А-а, это ты, Моше…
Этот заключенный – не очень высокий и не особенно крепкого телосложения – в ответ беззастенчиво улыбнулся – как улыбаются дети. Он не мог выйти из шеренги заключенных, выстроившихся для поверки – поименной переклички, – а потому стал ждать, когда эсэсовец подойдет к нему сам. Немец бросил взгляд на того заключенного, которого он только что собирался ударить, и опустил палку.
– Lèvetoi ton bonnet, imbécile![6] – прошипел Моше, обращаясь к спасенному заключенному.
– Что ты ему сказал? – насторожился эсэсовец.
– Что «Mützen ab!» означает «Головные уборы снять!» и что ему в следующий раз следует об этом помнить.
– Эти французы – Scheiße.[7] Они все больны сифилисом, и он разъедает им мозги.
Моше пожал плечами.
– Они в этом не виноваты. Что тебе самому приходило бы на ум, если бы у тебя перед глазами изо дня в день торчала Эйфелева башня?
Эсэсовец рассмеялся. Моше поспешно вытащил откуда-то из-под своей полосатой куртки какой-то продолговатый предмет.
– Смотри… – сказал он вполголоса, слегка разжимая ладонь, чтобы немец увидел, что он в ней держит.
Эсэсовец аж побледнел от удивления.
– Откуда ты это взял?
– Профессиональная тайна.
– А ты знаешь, что тебя за это могли бы расстрелять? Держу пари, что ты раздобыл это в «Канаде»[8]…
Моше сильнее разжал ладонь – так, чтобы немец смог выхватить тонкий коричневатый предмет цилиндрической формы. Эсэсовец, схватив его и поднеся к своим ноздрям, быстренько его понюхал, а затем засунул в карман брюк.
– Настоящая сигара «Монтекристо»… А почему ты не стал курить ее сам?
– Во-первых, ее аромат для меня уж слишком сильный. Во-вторых, я предпочитаю сигареты. В-третьих, если закурить сигару, то это сразу же бросится в глаза, разве не гак? Поэтому я решил отдать ее тебе.
Эсэсовец развернулся на каблуках и снова уставился на заключенного-француза, который уже начал дрожать ОТ страха.
– Когда я говорю «Mützen ab!», ты должен снять свой берет, понятно? – рявкнул эсэсовец.
Француз с растерянным видом кивнул, хотя и не понял ни одного слова. Эсэсовец впился в него подозрительным взглядом, а затем снова замахнулся палкой и хлестнул ею заключенного по спине, но не очень сильно. Лицо француза все же перекосилось от боли.
– Прекрасно. Теперь я уверен, что ты все понял, – заявил эсэсовец. – Если не будешь повиноваться, то в следующий раз я тебе так врежу по башке, что твои мозги вытекут через уши.
Француз, выждав, когда эсэсовец отойдет подальше, обернулся к Моше. На его лице, все еще искаженном от поли, промелькнула улыбка.
– Merci![9] – прошептал он.
– Не за что, – ответил по-французски Моше, глядя прямо перед собой. – Если бы он размозжил тебе башку, го это было бы правильно. Только полный болван может умудриться не знать, что «Mützen ab!» – это самая первая из тех фраз, которые здесь, в лагере, необходимо выучить. Немцам нравится заставлять нас таким образом их приветствовать. Головные уборы надеть, головные уборы снять, головные уборы надеть, головные уборы снять… Они на этом помешались. А нам приходится им угождать. Но как бы там ни было, я вмешался только потому, что Appell[10] началась бы заново, а мы и так торчим здесь уже не первый час.
Проходы между блоками – кирпичными зданиями, в которых содержались заключенные – были заполнены тысячами и тысячами людей. Солнце катилось за горизонт, и часовые на вышках уже включили прожекторы. Яркие лучи искусственного света освещали огромную массу заключенных, выстроенных в геометрически правильном порядке. Заключенные делились на категории, заполняя собой все ступени лестницы, ведущей от жизни к смерти. На нижней ступени этой лестницы выживания находились ходячие скелеты, обтянутые кожей, с глазами, прячущимися в пещерообразных орбитах, с пустым и отрешенным взором (таких заключенных называли «мусульманами»), и всего лишь на одну ступенечку выше находились худющие тела, на которых еще кое-где проглядывали остатки плоти. Все заключенные были облачены либо в одинаковую полосатую лагерную униформу, либо в гражданскую одежду с полосатым лоскутом, пришитым к спине; их волосы были очень-очень коротко подстрижены, а во многих местах даже вырваны с корнем затупившейся машинкой для стрижки. Обуты заключенные были в разнотипные деревянные башмаки – непарные и покрытые грязью. Вот уже три часа, обдуваемые ледяным ветром (ветер был холодным несмотря на то, что наступил апрель), они стояли неподвижно, а капо[11] их считали и пересчитывали, докладывая затем результаты офицерам СС и дрожа при этом от холода и страха. Офицеры же частенько отправляли капо обратно – снова пересчитать заключенных.
Несмотря на усталость, голод, жажду, холод, онемение рук, никто из заключенных не осмеливался даже чуть пошевелиться. Им приходилось стоять и ждать в абсолютной неподвижности. И вдруг в паре шеренг позади Моше очень пожилой заключенный повалился наземь. Моше повернулся было, чтобы взглянуть краем глаза, что там произошло, но тут же снова стал смотреть прямо перед собой. Prominent[12] и его помощники тут же подбежали к упавшему заключенному и, грубо схватив беднягу, подняли его на ноги. Старик же, безуспешно попытавшись устоять на ногах, снова рухнул на землю. И опять капо и его помощники стали поднимать несчастного, схватив его под мышки и понукая ударами по заду. Старик сумел подняться на колени, но встать на ноги уже не смог. Капо начал орать на него и осыпать ударами, однако заключенный на эти удары никак не реагировал.
Тут к ним подбежал эсэсовец. Моше довольно хорошо знал этого унтершарфюрера[13] и всегда старался держаться от него подальше: этот тип был не из тех, кого можно подкупить пачкой сигарет, позолоченными часами или парой шелковых женских трусиков, годных для того, чтобы подарить какой-нибудь лагерной проститутке. Это был фанатичный нацист, никогда не испытывавший чувства сострадания.
Грубо оттолкнув капо, немец выхватил из-за поясного ремня трость – элегантную трость темного дерева с причудливыми узорами, наверняка принадлежавшую раньше какому-нибудь богатому еврею и похищенную из «Канады» – и занес ее над стариком, намереваясь нанести удар. Моше краем глаза наблюдал за этой сценой. Унтершарфюрер в самый последний момент почему-то удержался – ему, видимо, пришла в голову какая-то мысль. Он медленно опустил трость и посмотрел на заключенного, стоявшего в шеренге рядом со стариком.
– Ты, – сказал ему эсэсовец.
Этот заключенный, паренек лет восемнадцати от роду, а то и меньше (в лагере многие юноши умышленно завышали возраст, чтобы не угодить в крематорий), повернулся к немцу, стараясь ничем не выдавать охватившее его волнение.