На следующий день я пришел к ним на ужин и встретил сэра Джона Симеона, поместье которого находится в нескольких милях от дома Теннисонов; это пожилой местный обитатель, который позднее перешел в римско-католическую церковь. Это один из самых приятных людей, которых мне доводилось встречать, и ты можешь представить себе, что вечер был просто замечательный: я получил от него исключительное удовольствие; особенно приятны были заключительные два часа в курительной комнате.
Я достал свой альбом с фотографиями, но мистер Теннисон слишком устал и не стал их смотреть этим же вечером, поэтому я договорился, что оставлю их и приду за ними на следующее утро, когда можно будет увидеть и остальных его детей, которых я только мельком видел во время ужина.
Теннисон рассказал нам, что часто, ложась спать после работы над тем или иным своим сочинением, он видел во сне длинные поэтические отрывки («Авам, я полагаю, – поворачиваясь ко мне, – снятся фотографии?»), которые ему очень нравились, но которые он полностью забывал, когда просыпался. Одним из них было невероятно длинное стихотворение о феях, в котором строки, вначале очень длинные, постепенно становились все короче и короче, пока, в конце концов, стихотворение не закончилось пятьюдесятью или шестьюдесятью строками, каждая длиной в два слога! Единственный кусочек, который ему удалось вспомнить в достаточной мере, чтобы записать на бумаге, приснился ему в возрасте десяти лет, и, возможно, ты хотел бы его иметь в качестве настоящего неопубликованного фрагмента одного из произведений лауреата, хотя, думаю, ты со мной согласишься, что в нем мало что указывает на его будущую поэтическую мощь:
Может ли мышка в нореНаписать письмо горе?Надеюсь, вам не в обузуМоя детская муза.
* * *
Когда мы сидели в курительной, разговор перешел на убийства, и Теннисон рассказал нам несколько ужасных историй из реальной жизни: похоже, он склонен получать большое удовольствие от такого рода описаний; чего не скажешь, если судить по его поэзии. Сэр Джон любезно предложил подвезти меня до гостиницы в своем экипаже, и, когда мы уже стояли у двери, собираясь сесть, он сказал: «Вы ведь не возражаете против сигары в экипаже, не правда ли» На что Теннисон ворчливо заметил: «Он не возражал против двух трубок в моем маленьком кабинете наверху и априори не имеет никакого права возражать против одной сигары в экипаже». И вот так закончился один из самых восхитительных вечеров за последнее – довольно долгое – время. На следующий день я пообедал у них, но самого Теннисона видел очень мало, а потом показывал фотографии миссис Теннисон и детям, не преминув получить автограф Халлама большими жирными печатными буквами под его портретом. Дети настояли на том, чтобы читать вслух поэтические подписи под картинами и фотографиями, и, когда они дошли до портрета своего отца (на котором в качестве девиза было написано: «Поэт, в златом краю рожденный» и т. д.), Лайонел какое-то мгновение молчал, озадаченно глядя на него, а потом отважно начал: «Папа Римский!..», после чего миссис Теннисон начала смеяться, а Теннисон прорычал с противоположной стороны стола: «Эй! что там такое насчет Папы?», но никто не отважился объяснить аллюзию.
Я попросил миссис Теннисон объяснить мне «Даму из Шалота», которую толкуют совершенно по-разному. Она сказала, что оригинальная легенда написана на итальянском и что Теннисон передал ее в том виде, в каком она к нему попала, поэтому вряд ли справедливо ожидать от него, чтобы он еще и предоставил интерпретацию.
Кстати, как ты считаешь, эти строки в «Тайме», озаглавленные «Война» и подписанные «Т.», принадлежат Теннисону? Я здесь поспорил с одним знакомым, что нет, и собираюсь попытаться это выяснить. Похоже, что многие считают, что все-таки они написаны им…
Это все на настоящий момент от преданного тебе кузенаЧарльза Л. Доджсона.
P.S. Без пяти три ночи! Вот что бывает, когда начинаешь писать письма за полночь.
(1859)Вивисекция как символ новых времен
Редактору «Пэлл-Мэлл газетт»
Сэр, письмо, которое появилось в последнем номере «Спектейтора» и которое, должно быть, удручило сердце каждого, кто его читал, судя по всему, заставляет поставить вопрос, которого еще не задавали и на который еще никто не ответил с достаточной ясностью, а именно: насколько можно рассматривать вивисекцию в качестве символа новых времен и достойного образчика той высшей цивилизованности, которую должно дать нам чисто светское государственное образование? В лице этой многовосхваляемой панацеи от всех человеческих зол нам обещают не только обогащение наших знаний, но также более высокие моральные качества; любые сиюминутные сомнения по этому вопросу, которые могут у нас возникнуть, сразу успокаивают, приводя в пример Германию. Силлогизм, если он заслуживает такого названия, обычно формулируется таким образом: Германия имеет более высокое образование, чем Англия; в Германии более низкий средний уровень преступности, чем в Англии; ergo[5], научное образование имеет тенденцию улучшать нравственное поведение. Какой-нибудь старомодный логик, возможно, прошептал бы про себя: «Praemissis particularibus nihil probatur», но такое замечание, теперь, когда Олдрич вышел из моды, вызвало бы только снисходительную улыбку. Можем ли мы, в таком случае, рассматривать практику вивисекции в качестве законного плода или анормального результата развития этого более высокого нравственного поведения? Является ли анатом, который может равнодушно созерцать агонию, которую он причиняет для не более высокой цели, нежели удовлетворение научного любопытства, или для иллюстрации какой-либо устоявшейся истины, существом более высшим или более низшим на шкале человечества, чем невежественный мужлан, самая душа которого содрогнулась бы при виде этого ужасного зрелища? Ибо если когда-либо существовал более убедительный аргумент в пользу чисто научного образования, чем какой-либо другой, то это наверняка следующий (несколько лет назад его можно было вложить в уста любого поборника науки; сейчас он выглядит просто насмешкой): «Что может так же действенно научить благородному качеству милосердия, восприимчивости ко всем формам страдания, как знание того, что такое есть настоящее страдание? Может ли человек, который однажды осознал путем подробного изучения, что такое нервы, что такое мозг и какие волны агонии первые могут передать второму, взять и умышленно причинить боль какому-либо чувствующему существу?» Некоторое время назад мы могли бы с уверенностью ответить: «Он не может этого сделать»; в свете современных открытий мы должны с грустью признаться: «Он может». И пусть никто не говорит, что это делается после серьезного учета соотношения боли и пользы; что оператор говорит себе в оправдание: «Боль – это действительно зло, но такое большое страдание можно вполне выдержать ради такого большого знания». Когда я услышу, как один из этих рьяных искателей истины подвергает не беззащитное глупое животное, которому он говорит фактически: «Ты будешь страдать ради того, чтобы я смог узнать», но себя самого воздействию зонда и скальпеля, тогда я поверю, что он признает принцип справедливости, и буду уважать его как человека, действующего согласно своим принципам. «Но ведь это невозможно!» – воскликнет какой-нибудь благожелательный читатель, только что побывавший на приеме у самого очаровательного из людей, лондонского врача. «Что! Неужели возможно, чтобы человек, такой мягкий и обходительный, настолько исполненный благородных чувств, мог быть жестокосердным? Сама мысль эта возмутительна для здравого смысла!» И так нас обманывают каждый день на протяжении всей жизни. Неужели возможно, чтобы этот директор банка с его открытым честным лицом мог задумывать мошенничество? Что председатель этого собрания акционеров, в каждой нотке голоса которого звучит правда, мог бы держать в своей руке «сфабрикованный» реестр задолженности? Что мой торговец вином, такой искренний, такой открытый человек, мог бы продавать мне фальсифицированный товар? Что школьный учитель, которому я доверил своего маленького сына, может уморить его голодом или не обращать на него внимания? Как хорошо я помню его слова, обращенные к милому ребенку, когда мы расставались в последний раз. «Ты покидаешь своих друзей, – сказал он, – но ты найдешь себе отца в моем лице, мой милый, и мать в лице миссис Сквиерс!» Для всех подобных розовых мечтаний об очевидном иммунитете образованных людей к человеческим порокам, факты, изложенные на прошлой неделе в «Спектейторе», имеют ужасное значение: «Доверяй человеку настолько, насколько хорошо его знаешь», как будто говорят они. «Qui vult decipi, decipiatur»[6].