ссоры. Чередующимися отдалениями друг от друга Виолетта менялась, а моя личность оставалась недвижимой горгульей неполноценности. Я вожделел проявлять заботу, покупая почти каждую понравившуюся ей вещь, поддерживая, быть для неё идеалом. Любое выражение чувств было приторным, как бы искусственным. Когда во время прогулок она вскрикивала от чьей – то красоты, мне становилось не по себе. В порыве неистовой ревности буквально бежал к изменению внешности, чтобы подстроиться. Начал краситься. Вовсе перестал получать любовь изнутри. Я плакал и резал себя ради получения внимания, ради избавления от самопрезрения. Однажды мне довелось признаться Виолетте. За занавесками ещё стояло сине – алым, когда по звонку исповедовался в преступлениях. Душа двинулась в безрадостную пустоту, я был не в силах удержать. Реакция была очевидна. До этого я упоминал о своих истериках, но Виолетта не догадывалась, что они случались из – за неё. Она изумилась, упрекнула меня в растрате её ментального здоровья, сказала, что устала слушать про совершенно больные чувства. Реакция была очевидна.
В поисках тепла и нежности плеч я начал задумываться о своей бисексуальности, ведь часто подчёркивал мужскую красоту. Встретил брата – именно того самого кузнечика, которого обижал на кладбище. Он попытался поцеловать меня в знак утешения, когда услышал о проблеме с девушкой. Я захлебнулся в грязи отвращения, хотелось сбежать, исчезнуть, прыгнуть с моста, чтобы избавиться от позора. Ошибся. Брат вновь показался мне слишком мягким. Нет, я не презираю их, так как человек не похож на человека. Глупо считать их идентичными.
Встретил Полину – девушку с такой же царапающей болью. Мы были очень похожи постоянной тревожностью, мазохизмом, неполноценностью. Она рассказывала о своей жизни, не прячась, ведь видела во мне кого – то почти родного. У нас был одинаковый музыкальный вкус, стиль одежды, мировоззрение. Как два коралла, сросшие в винного цвета бухте страданий. Даже в одной школе учились, вместе проводя перемены. Однажды у меня случилась истерика после неприятного разговора с матерью. Она обвиняла меня во лжи и лени, приведшей к пропускам школы. На самом деле я боялся идти туда с осознанием, что любое действие может закончиться травлей, что я нелеп и поведение моё нелепо. Бесслышно пытался доказать, объясниться. Я лежал на холодной плитке бирюзового подъезда и неистово – отчаянным криком привлекал внимание соседей. Форточка была открыта. Уличные пьяницы слушали призрачные вопли, бормоча гадости под опухшие носы. Школа узнала. Классная Полины попыталась оградить её от общения со мной под предлогом сумасшествия. Походом туда я сделал лишь хуже. Классная позвонила её матери. Полина не выдержала, уйдя в напряжении. Напоследок она сказала, что испытывает тревожность от каждого моего звука. Спустя примерно неделю я заметил её с другим. Достойно ли счастье отбирать, насильно переодевая в свинью бессознательную, глупую?
СОН ПЯТЫЙ
Мы с матерью сидим в гостинной и смотрим телевизор. Я сижу на полу, мать – на диване. Вечер. В комнате выключен свет и только синий блеск витиеватой коробки создаёт атмосферу бессоного движения. На экране транслируют передачу, где актёры играют сценку. В сюжете мать тащит сына за волосы по полу. Тот кричит, умоляет прекратить, пока его лицо с рыком рвётся о сцену. Зал хохочет, прыская слюной. Я начинаю плакать и спрашивать у мамы, почему им так смешно, если человек испытывает боль.
До чего же отврательным может быть человек, какие же тошнотворные, по – истине зверские идеи способен он воплотить своим поведением. Отец мой, когда в пьяных бреднях матери касался, разрешения не спрашивал, себя выше ставил, мнил головой, даже целым телом свиноподобным, что вещи вокруг него, не живые, не грезящие о светлом упоении радости. Сволочь! Судья богомерзкий! А когда стоял он, орал, опухшие глаза оголяя, дескать пустыни внутри не имею, лентяйничаю? А ногой пинал когда? Говорил, что заботиться. Дурак, книги не прочитавший, медведка во ржи благой интеллекта. Так времени же найти не мог. Захотел бы – все усилия приложил! Убил бы хворь деградации, как человек может человека в шрам обратить, в тень забвенную, отправить в храм душевный. Да не то, что человека, вселенную технологией своей, волей погубить! Помню, как отец ломал пойманным рыбам хребты и пытался заставить меня. Я, не желая, плакал.
Летом солнце давило своим жаром, изменяя облик асфальта, дворовой травы, окон, целый маленький мир изменяло. Обычная суета замолкала на сутки. Прятались. Я наступил на лежащую в тени свеже – зелёной листвы кошку, со всей почти младенческой силой наступил. Сосед подбадривал, говорил, что их гонять нужно. Мать сделала замечание и мне, и ему. Правильно говорила тогда. До сих пор та белая, ангельской грёзой сопящая, изредка фыркающая кошка мучает меня. Она ведь была беззащитной. Она не ожидала того. Я зверски прервал отдых её, надругался с кошмарнейшей жестокостью. Позже напоминал матери об этом случае. Та утверждала, что я наступил слабо и кошка ничего не почувствовала. Не верю. Так и мерещится бок её, легко дрожащий от дыхания.
Детей не люблю. Они в силу искренности своей кровавы. Да о чём мыслю я? Разве можно всех убийцами обозвать? Сам же плакал в детстве, когда видел собаку, изящно нарисованную на куртке, боясь разрушения её идеала невинности. Плач – виселица для меня и тогда же проводник в чистоту. Эмоции скрывают, как бы себя выжигая, копотью покрываясь, а мне трудно это. Даже ценой признания жечь не хочется. Разный человек, с другими, с собой разный, за опалой сверкающий радугой столь очаровательной, столь яркой, какой не увидеть нигде. Грустно, когда в неимоверно сильном натяжении верёвок страданий организм его растирается в пыль, и радуга становится пыльной бурей, затухает, как светильник болотный, самому болоту уподобившийся, кланяющийся тягучему, беспощадному мраку. Он воплощается наипечальнейшим ужасом, потерей цветущих тюльпанов души его.
Лишь отец мой всегда одинаковым был. Мать разной была. Иногда она не позволяла уйти к бабушке. Била ботинком в прихожей. Я скрюченный лежал в углу. На мне была куртка, но согревать было не от чего. Чувство достоинства тогда сломалось, желание к спасению уничтожено. Так ведь близко лежало оно! Помню, как мы вместе смотрели фильмы, во время чего я объяснял непонятное. Помню наши поездки на дачу под старую музыку. Вокруг машины плыли люди, другие машины. Румяные щёки заката плыли. Не было ничего существенного, кроме нас. Она унижала меня. Она ходила в школу ради того, чтобы меня перестали травить. Я боялся обнять мать, потому что чувствовал недоверие. Всплывает картина, как она вырывает мне волосы, картина полного одиночества рядом с родителями и полицией. Мне никто не верит. Полицейская говорит,