Капитана разыскать не удалось, и во время заминки пыл его несколько остыл, так что он начал раздумывать, стоит ли подавать официальную жалобу, ведь у него нет доказательств. Кроме того, придется отвечать на вопросы, а в этом он всегда был слабоват. Поэтому вместо капитана он нашел эконома судна и без указания причин потребовал, чтобы его разместили в другой каюте. Эконом схватился за голову: корабль набит под завязку, как, должно быть, известно капитану Марчу. «Прошу не говорить со мной таким тоном», — вспыхнул Лайонел и протиснулся к борту, но лишь затем, чтобы увидеть удаляющийся английский берег. Это хуже всего на свете, даже рядовым давали за это по полной программе, а ему целых две недели придется с этим жить. Как же поступить? Упорствовать в обвинении, пустить себе пулю в лоб, — как?
В таком отчаянном состоянии его застали Арбатноты. Он был с ними знаком прежде, их присутствие успокоило его, так что через некоторое время он начал раскатисто, по-солдафонски, смеяться как ни в чем не бывало. Арбатнотов обрадовала встреча с Марчем, ибо они спешно собирали группу сагибов,[3] чтобы держаться вместе во время плавания и не допускать в свой круг посторонних. С его участием составилась Большая Восьмерка, которой вскоре суждено было стать предметом зависти менее удачливых пассажиров. Последовали: знакомства, напитки, шутки, рассказы о трудностях, с какими сопряжено было попадание на корабль. В этот момент Лайонел сделал умный ход: на судне ничего не утаишь, поэтому лучше обо всем сообщить заранее. «Я получил место, — с трудом проговорил он, — но ценой того, что мне приходится делить каюту с мулатом». Все посочувствовали, а полковник Арбатнот в игривом расположении духа воскликнул: «Будем надеяться, что черномазые не спускают на простыни!», на что еще более остроумная миссис Арбатнот заметила: «Разумеется, нет, дорогой, ведь он мулат, значит, пачкает простыни коричневым». Компания закатилась от смеха, достойная леди стяжала аплодисменты, а Лайонел не мог понять, отчего ему вдруг захотелось броситься в море. Это так несправедливо, он — пострадавшая сторона, и все-таки чувствует себя неуютно, почти что хамом. Если бы он узнал о вкусах этого парня на берегу, он никогда не вступил бы с ним в контакт, ни под каким видом. Но как он мог узнать об этом на берегу? Ведь по внешнему виду сказать нельзя. Или все-таки можно? Смутно, после десяти лет забвения, что-то всколыхнулось на том далеком корабле из детства, и он увидел мать… Впрочем, она вечно возражала то против одного, то против другого, его бедная мама. Нет, он не мог понять.
Большая Восьмерка проворно заняла столики на ленч и все последующие трапезы, а Кокос и его компания вынуждены были довольствоваться второй сменой, ибо стало очевидно, что у Кокоса тоже есть своя компания: пестрая, расхристанная, с шепотками и смешками, не исключено, что и обладавшая влиянием, но кого это волнует? Лайонел взирал на них с неприязнью и выискивал в своем скверном соседе признаки раскаяния, но тот скакал по палубе и тарахтел, словно ничего не произошло. Да и Лайонел какое-то время мог чувствовать себя в безопасности, поглощая карри рядом с леди Мэннинг, которую развлекал анекдотом о том, под каким названием корабельный повар подаст им такое же карри в следующие дни их плавания. Снова что-то пронзило, и он подумал: «А что я буду делать, когда наступит ночь? Неизбежен откровенный разговор». После ленча погода резко ухудшилась. Англия прощалась со своими детьми бурным морем, пронизывающими ветрами и грохотом невидимых кастрюль и котлов в небесной тверди. Леди Мэннинг решила, что в шезлонге на палубе ей будет лучше. Он проводил ее туда, спешно ретировался и столь же стремительно вошел в свою каюту, сколь быстро выбежал оттуда два часа назад.
Каюта показалась ему заполненной темнокожими. Они встали, когда он вошел, помогли ему влезть на верхнюю койку, ослабили ему ворот, а потом прозвенел гонг, приглашавший на ленч вторую смену. Немного времени спустя в каюту заглянул Кокос с престарелым секретарем-парсом, они были вежливы и предупредительны, и он мог только поблагодарить их.[4] Откровенный разговор, как видно, откладывался. Потом он почувствовал себя лучше и к выяснению отношений уже не стремился, а ночь не оправдала пугающих страхов, она вообще ничего не принесла. Все было почти так, будто ничего не произошло — почти, да не совсем. Господин Кокос усвоил урок, поскольку больше не приставал, но искусно показывал, что урок этот ничего не стоит. Он вел себя словно человек, которому не дали взаймы и который не попросит снова. Казалось, ему дела нет до своего бесчестия — и это было непостижимо для Лайонела, который ждал или покаяния, или террора. Может статься, он раздул для себя всю эту историю?
В такой, бедной событиями, обстановке они пересекли Бискайский залив. Было ясно, что больше у него не станут искать благосклонности, и он не мог не задаваться вопросом, а что произошло бы, если бы он ее оказал? Восстановленная пристойность почти тяготила своей монотонностью: если им приходилось что-то делить во время совместного проживания в каюте, например решать, кому первым воспользоваться умывальником, то каждый тактично старался уступить.
И вот корабль вошел в Средиземное море.
Под благоуханным небом сопротивление ослабло, любопытство возросло. Выдался замечательный день — впервые после суровой непогоды. Кокос высунулся из иллюминатора, чтобы полюбоваться залитой солнцем скалой Гибралтар. Лайонел, которому тоже хотелось посмотреть, прижался к нему и позволил легкую, совсем легкую фамильярность по отношению к своей персоне. Корабль не пошел ко дну, и небо не разверзлось. Прикосновение вызвало легкое кружение в голове и во всем теле, в тот вечер он не мог сосредоточиться на бридже, чувствовал смятение, был испуган и одновременно ощущал какую-то силу и все время поглядывал на звезды. Кокос, который порой изрекал нечто мистическое, заявил, что звезды заняли благоприятное положение и надолго останутся так.
Той ночью в каюте появилось шампанское, и он поддался искушению. Против шампанского он никогда не мог устоять. Проклятье! Как же это могло приключиться? Больше ни за что. Но еще и не то случилось близ берегов Сицилии; много более того — в Порт-Саиде, и теперь, в Красном море, спать вместе стало для них обычным делом.
4
А этой самой ночью они лежали неподвижно гораздо дольше обычного, словно их что-то завораживало в покое их тел. Ни разу прежде они не были так довольны друг другом, но только один из них понимал, что ничто не длится вечно, что в будущем они могут быть более счастливы или менее счастливы, но никогда не будут счастливы именно так, как сейчас. Он старался не шевелиться, не дышать, не жить даже, но жизнь была в нем слишком сильна, и он вздохнул.
— Что с тобой? — прошептал Лайонел.
— Ничего.
— Я тебе сделал больно?
— Да.
— Прости.
— За что?
— Можно выпить?
— Тебе можно все.
— Лежи спокойно, я тебе тоже налью, хотя ты этого и не заслуживаешь после такого шума.
— Неужели я опять шумел?
— Еще как. Выбрось из головы, лучше выпей. — Полу-Ганимед, полугот, он вытащил бутылку из ведерка со льдом. Пробка с шумом вылетела и ударилась в переборку. За стенкой послышался недовольный женский голос. Они дружно засмеялись. — Пей давай, не мешкай. — Он протянул бокал, получил его обратно, осушил и опять наполнил. Глаза его сияли; бездны, через которые он сумел пройти, были забыты. — Давай устроим безумную ночь, — предложил он, ибо принадлежал к традиционному типу мужчин, которые, нарушив традицию раз, нарушают ее во всем без остатка, и в течение часа, или двух, для него не существовало ничего такого, что нельзя было бы произнести или совершить.
Тем временем второй, глубокий, наблюдал. Для него момент экстаза был сродни моменту прозрения, и его восторженный крик, когда они сблизились, зыбко перешел в страх. Страх миновал раньше, чем он сумел понять, что означает этот страх и о чем он предупреждает. Быть может, ни о чем. И все же благоразумнее наблюдать. Как в деле, так и в любви, желательны предосторожности. Надо застраховаться.
— Старик, а не выкурить ли нам нашу сигарету? — предложил он.
Это было установленным ритуалом, который убедительнее слов подтверждал, что они по-своему принадлежат друг другу. Лайонел изъявил согласие и раскурил одну, вложил ее между сумрачных губ, вытащил, взял губами, и так они курили ее попеременно, щека к щеке. Когда сигарета кончилась, Кокос отказался потушить окурок в пепельнице, но отправил его в текучие воды через иллюминатор, сопроводив жест невнятными словами. Он считал, что слова способны их защитить, хотя и не мог объяснить, каким образом и что это должны быть за слова.
— Я вдруг вспомнил… — сказал Лайонел, и запнулся. Он вспомнил, причем без всякой причины, о матери. Ему не хотелось говорить о ней в этот момент, о своей бедной маме, особенно после всей лжи, какую он на нее выплеснул.