2
Это ж надо, что меня угораздило встретить свою Настоящую Суку уже в двадцать три года. Правда, стоит заметить, что тогда я искренне считал, что встретил Настоящую Любовь.
Именно в двадцать три года я и поступил наконец—то в театральный институт. Он уже назывался Академией театрального искусства.
Точнее будет сказать – когда я встретил ее, для себя еще не решил, буду ли туда поступать. Я лишь искал повод, существенный или не очень, для принятия этого решения.
Она сидела в харизматичном дворике рядом с приемной комиссией в окружении шести юных бандеросов. В руках двоих из них были гитары, на шеях платки, конские хвосты на затылках, прямо пик популярности фильма «Отчаянный», не иначе.
Я же в ту пору представлял собой скорее героя триллера «Семь» Брэда Питта, у которого обезглавили не одну, а четырех жен за год. По одной в каждый квартал.
Моя постоянная скорбь была вызвана полным сумбуром в желаниях и мыслях относительно планов на ближайшие пятьдесят—шестьдесят лет, апатией, сексуальным и спортивным переутомлением и усталостью от жизни в подвале театра—студии на Петроградской стороне города Санкт—Петербурга. Дело в том, что дома, сразу после того, как я бросил исторический факультет, промучившись там полтора года, изучив хаотичные и безответственные сексуальные связи первобытнообщинного строя и застряв на эпохе феодализма, меня пасла постсоветская армия в виде постоянных визитов добродушных омоновцев с повестками в руках.
Внутренне я уже проклинал выбранный способ «кошения» – другие решили свои вопросы более затратно с точки зрения денег, но зато эффективно и надежно. Мой способ состоял в оперативном спускании повесток в унитаз сразу же после извлечения их из почтового ящика. Надо было все—таки попробовать обзавестись ушибом головы в ту пору, когда в материнском загашнике еще водились деньги.
Последние четыре месяца я играл по восемь часов в день в пляжный волейбол. В близких к моему дому Озерках и на турнирах у Петропавловской крепости. В оставшееся время я изображал Сатану в театре—студии «Артефакт».
«Артефакт» был театром полулюбительским, произошедшим на базе самодеятельности Кораблестроительного института, именовался в народе, как правило, «артефаком» или «театром—факом» и славился разнородностью труппы, состоявшей из крепкого коктейля спившихся или сколовшихся вконец корифеев профессии и молодой поросли, получавшей крещение перед поступлением в институт.
3
Роль Сатаны в спектакле по бессмертному произведению Венички Ерофеева «Москва—Петушки» позволяла мне жить в этом театре и иметь некие основания для поступления в театральный институт ввиду того, что спектакль получил в городе неожиданный резонанс.
Именно благодаря этой роли на моем лице появилась устойчивая мина под названием «маска скорби и вселенского разочарования в человечестве как таковом», а поведенческим принципом стало неприятие очевидного.
Роль Венички в спектакле играл друг режиссера Виталик Морозов, а точнее будет сказать – самый пьющий из его друзей. Именно благодаря Виталику наш спектакль и получил широкую известность в театральных кругах.
За час до начала Виталик шатался по Большому проспекту и площади Льва Толстого, продавая билеты на спектакль со своим участием спешащим куда—то – куда угодно, но только не в театр – людям. С его стороны это было более достойным занятием, чем просто просить «добавить на пивко пять рублей». Получая деньги, он уверял потенциальных свидетелей своего триумфа: «Только обязательно приходите, слышите… Я вам все, все сыграю в чистом виде…»
Так оно на деле и было. В чистом виде все и игралось.
За пятнадцать минут до начала спектакля Виталик покупал в ларьке две бутылки водки и две бутылки портвейна для исходящего реквизита, одну портвейна он выпивал из горла по дороге на сцену, входя в театр со словами: «Ну вот теперь, блядь, можно и в Петушки. Где этот ебучий Сатана, пусть искушает…»
Дорога перевоплощения Виталика Морозова в Веничку по Петроградке с выпученными глазами от предвкушения высоты творческого полета и с четырьмя бутылками в руках стала притчей во языцех и фирменным знаком спектакля. Но то, что происходило дальше, было гораздо более страшным сценическим экспериментом, как с художественной, так и с человеческой точки зрения.
Это был перформанс не для слабонервных, по вполне понятным причинам притягивающий в ряды зрителей маргиналов со всего города. А в этом городе таковых всегда было немало.
Самое страшное в этом перформансе было то, что даже я – игравший равнозначную главную роль, как и Веня (конечно, только с точки зрения количества слов), этакий символ злого молодого поколения, которое сотрет все на своем пути, – даже я не знал, когда все это закончится и на каком месте пьесы. Впрочем, по законам жанра «перформанс», вполне возможно, так и должно было быть.
Бывали спектакли, когда Виталик выдавал по три раза один и тот же монолог, возвращая действие на одно и то же место под свист и одобряющее улюлюканье публики. Бывали дни, когда он плотно застревал на одном монологе, посылая весь дальнейший ход сюжета далеко и надолго. И вытащить его с этого места было невозможно. Если бы у меня не были готовы для этого специальные приемы.
Виталик мог сблевать в кульминационный момент собственной смерти с шилом в шее, сблевать смачно, в рык, утомленный жарким светом софитов и собственными перемещениями в тяжелом ограниченном пространстве сцены. Это как бы подчеркивало бесполезность и прозаичность жизни данного персонажа в моих глазах и было еще так себе… Но иногда спектакль мог с этого и начаться, особенно в летние месяцы. Тогда режиссер Бак с видом дирижера «Виртуозов Москвы» несся ко мне по закулисному коридору, размахивая руками и с криком: «С ведром! С ведром!!! Первый выход Сатаны с ведром!» И Веня, закончив блевать, освободив зал от случайных зрителей, которым сам же полчаса назад и втюхал билеты, отрывался от ведра и провозглашал: «Все, пиздец! Еду в Петушки!» И оставшийся зритель аплодировал стоя, чем на восьмой—десятой минуте действия мог похвастаться далеко не каждый творческий коллектив. Спектакль сразу получал необходимый драматический градус и верную направленность.
К пятому месяцу показов у меня возникло ощущение, что в итоге к нам стали ходить одни и те же люди, смакуя отличия одного спектакля от другого и солидарно с нами побулькивая в зале театральной водичкой. Фразы: «А на прошлой неделе вообще уснул в середине», «А в прошлый раз полез трахаться со Сфинксом и чуть не дал по морде Сатане, но тот оказался парнем вертким, хороший будет артист» – доходили до меня из зала постоянно.
Наиболее распространенным зрительским мнением был вывод о том, что только в подобном вертепе и можно поставить Ерофеева по—настоящему.
Гогот в зале стоял катастрофический, но смысл его человеку, пришедшему впервые и не читавшему данное произведение более двух раз, было не понять.
Фраза: «Все познается в сравнении» – это было про наш спектакль. Ибо смеялись в основном на неожиданные повороты сюжета, появляющиеся по воле в дупель пьяного и шатающегося по коридорам системы Станиславского по направлению к бездне человеческого саморазрушения главного героя.
Спектакль заканчивал я. Все зависело от количества выпитого Виталиком накануне, ибо закупка исходящего реквизита была по норме.
Вынесение многозначительным голосом приговора: «Какой же ты все—таки бестолковый, Веня», дальше удар шилом, вовсе не грустная песня «Летка—енька» – и конец. Бывали моменты, что нужно было прекращать играть даже на нервах нашей искушенной публики.
Если во время финальной сцены собственного убийства главный актер внезапно оживал и вновь начинал монолог про мальчика, или вовсе возвращался в начало спектакля, я набрасывался на него и душил, крича фразу: «Шило! Шило ему воткните в горло!» Тогда порешать Веню выходил тоже уже некрепко стоящий на ногах артист Петрович, игравший харизматичного кондуктора Семеныча.
Зал при этом скандировал: «Веня! Веня!» – и даже как—то раз раздались крики: «Сатана – пидарас!» – динамично, зло и бодро, как на стадионе.