А еще Прибылов помнил, что сегодня в батальоне имели хождение пропуск «Мушка» и отзыв «Минск». Это самый последний пропуск, какой он знал в своей жизни, и самый последний отзыв. Они больше не понадобятся, а пропуск и отзыв, какие в штабе батальона наверняка сочинили на завтра, останутся ему неизвестны. Может, снова, как на прошлой неделе, окажутся в обращении «Боек» и «Байкал»? «Славное море, священный Байкал, славный корабль — омулевая бочка…» Только вот жаль, что молодцу плыть недалечко. Куда уж ближе… И не услыхать больше сердитый окрик часового: «Стой! Кто идет?»
Так давно не знал он страха, а сейчас страшился замерзнуть в чистом поле, один-одинешенек. Прибылов усмехнулся: «Вот ведь произвол судьбы! Пока жив был, числился в храбром десятке. А пришло время помирать — душа струсила…» Он всплакнул, из-под сомкнутых век полились слезы. Но, как известно, Москва слезам не верит. И вообще нужно мобилизовать свои нервы…
Пугала необычность и даже сверхъестественность того, что происходило вокруг.
Его обдало горячей взрывной волной, и воздух, как обычно, пропах вонючей смесью чеснока и горелого картона, но волна донеслась к Прибылову беззвучная — он не услышал разрыва.
Фрицы принялись швырять в небо ракеты, которые замысловато раскачивались, куролесили в небе как хотели. Как бы его самого не закрутило! А то развернет головой не в ту сторону, и сдуру поползешь не туда, куда нужно, а к Гитлеру в гости. Заблудиться недолго…
Видимо, крученые-верченые ракеты подали свой секретный сигнал, потому что вслед за ракетами все закрутилось: и черный снег, и белесое небо, и колючие палки репейника, торчащие из снега, и вытекшая фляжка, и перебитая нога, отчего боль усилилась. Не было сил отползти куда-нибудь подальше от этой сумасшедшей карусели…
Перед закрытыми глазами Прибылова повели хоровод какие-то симпатичные барышни — они зазывали его в свой веселый круг. «Вот дурехи! Да куда мне, безногому! Не видите, что ли, какой я плохой лежу на снегу? Жаль, не знаю, кто из девиц — кто, как кого зовут. Попросил бы, чтобы сделали перевязку. Ну и ну… Нашли время и место крутить вальс! И так голова идет кругом, а смотровые щели закрываются сами собой. Да перестаньте вертеться перед глазами! Хотя бы одна барышня пришла на подмогу!..»
Надо запомнить, куда он лежал головой до того, как началась крутоверть. Он пытался сберечь в памяти еще что-то, но есть ли в этом смысл? Может, лучше отрешиться от памяти вовсе, коль скоро в ней затерялось самое отчаянно нужное, от чего зависит все…
В руке Прибылов по-прежнему держал индивидуальный пакет, но никак не мог сообразить, что нужно с ним делать, хотя и понимал, что если этого не вспомнить, то индивидуальный пакет никогда ему не потребуется.
Значит, ракета, вот та, едва заметная, темно-желтая, почти коричневая ракета, которая только что погасла, — последняя, какую он видел в своей жизни? И страх этот — последний, какой ему пришлось испытать? И боль, которая вышибает из ума, — последняя? Значит, израсходовал он свою жизнь? Значит, — все?
Да, все, если не вспомнить, в чем заключается спасение, а вспомнить это ему по-прежнему не удавалось.
Значит, вот про таких и говорится в приказах Верховного Главнокомандующего: «Слава героям, павшим в борьбе за честь и независимость нашей Родины!..»?
Ему стало стыдно слез: ведь они замерзнут на стылых щеках и тогда все узнают, что покойник плакал перед смертью. Он хотел вытереть слезы и протянул руку.
Однако что он держит?
И тут его осенило: нужно перевязать ногу этим бинтом, остановить кровотечение. Но как сделать перевязку? Для этого нужно приподняться, переложить пакет в левую руку, дернуть за нитку, разорвать пергаментную обертку. Где взять столько сил?
«Вот полежу еще минутку, потом повернусь на бок, выпростаю левую руку, дерну… Еще минуту… Не могу же я обледенеть за минуту…»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Но сил у него с каждой минутой не прибывало, а уменьшалось. Уже не осталось сил, чтобы открыть глаза, — веки не слушались.
Прибылов не знал, что льготная минута, которую он вымолил сам у себя, трагически растянулась. Он все слабел, слабел, слабел от потери крови и впал в беспамятство, черное, как все вокруг…
Беспрозванных отползал последним, он прикрывал отход двух других разведчиков из левой группы обеспечения.
Рассказать связно обо всем, что произошло, Беспрозванных не смог бы. Он помнил только, что возле блиндажа вспыхнуло желто-фиолетовое пламя — это граната. Помнил, как из траншеи донесся чей-то вопль (так может кричать только человек, заглянувший в глаза смерти), затем очередь из автомата, топот, лихой свист, хриплый крик «фойер!», тотчас же приглушенный, железное звяканье, ругань, тяжелое дыхание (или кряканье, или стон), щелканье ракетницы, снова очередь из автомата и новый разрыв гранаты. Его обдало запахом жженого пороха, что-то ненашенское было в этом запахе — наш порох так не пахнет.
Еще он помнил, как два немца бросились наутек по ходу сообщения, и вот тогда вмешалась в дело их группа обеспечения. Он тоже открыл огонь из автомата, но так как стреляли все трое, к тому же Шульга швырнул гранату, не понять было, кто именно покарал фашистов в ходе сообщения, да это и не так важно…
И хотя Беспрозванных остался в поле один, он не чувствовал растерянности. Он полз по следам, которые оставили товарищи. Может, свежепримятый снег уберег его от страха?
Только побывав сегодня в этой переделке, Беспрозванных признался себе, что он не имел еще морального права проситься в группу захвата; не было уверенности, что у него хватило бы самообладания, спокойствия в самые жуткие минуты рукопашного боя. Может, Прибылов прав был, когда сомневался в нем и спрашивал: «А если у тебя душа струсит? Если начнешь в разведке зубами стучать на всю окружность?»
Вот этого больше всего боялся и сам Беспрозванных.
Страх страха был у него сильнее страха смерти. Вдруг в самый критический момент зубы и в самом деле начнут выстукивать дробь? И с ними тогда уже не будет сладу — хоть подвязывай челюсть бинтом, хоть выбивай себе прикладом все зубы до единого.
И он был счастлив тем, что у себя в группе обеспечения не ударил сегодня в грязь лицом, не испугался до потери осторожности, не утратил контроля над собой, за каждым своим шагом, жестом. И сейчас, когда он остался в одиночестве и полз по заснеженному пустырю под носом у немцев, он не терял присутствия духа.
Немцы кидали вдогонку гранаты из траншеи, но осколки и прежде не долетали, а теперь он отполз уже метров на пятьдесят, до него доносилась лишь ослабевшая взрывная волна.
Вот наконец и репейник, за которым он отлеживался, когда полз сюда.
Переполох не унимался, и в небе шла разноцветная кутерьма — одни ракеты освещали дымки других, только что отгоревших. Благодаря этому он заметил белый бугор странной формы. Не похоже на сугроб, не похоже и на заметенный репейник.
Он подполз ближе — лежит кто-то в белом халате с капюшоном. Вгляделся — Прибылов, старший сержант!
Беспрозванных приподнял ему голову, и при вспышке той же ракеты заглянул Прибылову в глаза. Зрачки сузились, но не погас отблеск таившейся в них жизни.
Индивидуальный пакет, зажатый Прибыловым в руке, и расплывшееся пятно на белой штанине подсказали, что нужно делать.
После перевязки Беспрозванных снял с себя маскировочный халат, расстелил его на снегу и подоткнул под туловище раненого.
Прибылов опамятовался.
— Товарищ старший сержант! — зашептал Беспрозванных. — Потерпите еще немного. Скоро будем дома…
— А ты кто? Голос вроде знакомый…
— Да новенький я. Беспрозванных.
Он продернул длинные рукава своего маскхалата у раненого под мышками, связал оба рукава на груди двойным узлом. Можно будет ухватиться за капюшон, как за ушко мешка, и тащить волокушу за собой.
— Овес-то нонче почем? — неожиданно шепотом спросил Прибылов.