Тем не менее каждое правило подтверждается исключениями – в Европе произошло несколько дуэлей с участием женщин. Известна даже женщина-бретер – певица Парижской оперы мадам Мопен, урожденная д’Обиньи, послужившая прототипом героини романа Т. Готье «Мадемуазель де Мопен».
А. С. Пушкин. Автопортрет на полях рукописи поэмы «Кавказский пленник». 1821
И еще, конечно же, на дуэлях дрались женщины, переодетые мужчинами. Мотив переодевания, уходящий корнями в глубочайшее мифологическое прошлое, впоследствии распространился и в фольклоре, и в литературе, и в культуре в целом. Переодетые женщины дрались на рыцарских турнирах (один из последних вариантов этого сюжета дает И. Кальвино в романе «Несуществующий рыцарь»). Эта традиция перешла и на поединки. Мы уже рассказали, как в повести А. Ф. Вельтмана «Эротида» герой убивает на дуэли свою возлюбленную, переодетую в мужское платье. Возможно, этот сюжет был частично заимствован из «Записок» небезызвестного Видока, в которых рассказывается о том, как некий полковник К*** убил на дуэли переодетую мужчиной свою бывшую любовницу, «известную амазонку девицу Див», не узнав ее.
Впрочем, у нас в России была своя «амазонка» – мы говорим о «кавалерист-девице» Надежде Александровне Дуровой, она же корнет Александров. В своих «Записках» Дурова рассказала о том, как была секундантом на поединке своих товарищей (мы приведем этот рассказ немного позже). А однажды она чуть не вызвала на дуэль польского полковника N***, но побоялась подвести своего полкового командира. Так что наша «кавалерист-девица», получившая из рук императора Георгиевский крест за отвагу на поле боя, на поле чести отличиться не успела.
Н. А. Дурова. С портрета работы В. И. Гау. 1837
Для настоящих женских дуэлей в России все-таки не было почвы. Русские эмансипе искали равноправия с мужчинами в других областях, и само предположение о дуэли с женщиной выглядело шуткой – как в чеховском «Медведе».
Согласно общим представлениям, драться на дуэли мог только честный и благородный человек. «Лицо, совершившее бесчестный поступок, на которое имеются фактические опорочивающие доказательства, лишается не только права вызова, но вообще права участия в дуэли. Если это лицо нанесет оскорбление другому, то последнее обязано не требовать удовлетворения, а обратиться к суду» [70, с. 37].
Конечно, различение оскорбительного и бесчестного всегда было достаточно затруднительно. Показательна в этом отношении оценка шулерства. С одной стороны, «с человеком, плутующим в карты, совсем и не полагается выходить на поединок, как и не полагается выходить на поединок с человеком, которого рука поймана в чужом кармане, – он „не правоспособен“ к поединку» [93, с. 28–29]. К людям, живущим нечистой игрой (как герои гоголевских «Игроков»), отношение всегда было безусловно презрительным. Шулер, т. е. профессиональный картежный плут, не считался благородным и достойным дуэли. С другой стороны, нечистая игра могла восприниматься как элемент бретерского поведения. Обыграть наверняка, но не столько ради денег, сколько из дерзости и эпатажа или даже из «пиитического любопытства», – этим можно было похвастаться перед приятелями. В подобном случае нечистая игра уже не бесчестие, но понимается как оскорбление, и за нее нужно требовать удовлетворения. Репутация «шулера из любви к искусству» не мешала человеку быть принятым в обществе, с ним можно было даже прометать банк, но при этом держать ухо востро.
Так, нечистая игра Федора Толстого была притчей во языцех, что вовсе не мешало его положению в обществе, и Американец нисколько не стеснялся такой репутации.
Окончательное суждение о том, достойны ли соперники и могут ли они (или один из них) быть допущены к поединку, выносило общество чести. При этом человек, совершивший даже очень серьезный проступок, часто допускался к дуэли благодаря «запасу прочности» своей предыдущей благородной репутации. Считалось вполне уместным для дворянина настаивать на своем праве на благородный поединок – и не очень приличным его сопернику отказывать ему в этом праве.
Не допускался до дуэли человек, ранее отказавшийся от нее, например подавший жалобу на оскорбителя. В офицерской среде такой поступок однозначно воспринимался как проявление трусости; после него должна была последовать отставка, ибо никто не захотел бы служить в одном полку с трусом. Впоследствии «Правила…» 1894 года формально закрепили это требование, и офицер, отказавшийся от назначенного судом офицерской чести поединка, был обязан подать в отставку в течение не более чем недели.
На дуэли не мог драться несовершеннолетний. Естественно, никто не проверял записи в церковных книгах. Речь шла о возрастном типе поведения. Например, когда в «Двух гусарах» «неслужащий сын самого богатого помещика» (т. е. недоросль) пытается поссориться с Турбиным, дело немедленно пресекают. «Полноте, граф! – увещевали, с своей стороны, Турбина исправник и Завалшевский. – Ведь ребенок, его секут еще, ему ведь шестнадцать лет». Здесь «мальчишку» характеризует не столько его возраст, сколько инфантилизм поведения («его секут еще», да и сама его детская, с дрожащими губами, обида на Турбина). Восемнадцати– или даже шестнадцатилетний юнкер, скорее всего, смог бы настоять на поединке.
К дуэли не допускался больной. Во Франции, правда, известен случай, когда Бенжамен Констан был вынужден из-за болезни стреляться, сидя в кресле, его соперник для уравнения шансов также стрелял сидя. На дуэли не мог драться душевнобольной. В этом суть трагедии Звездича в лермонтовском «Маскараде» – Арбенин сошел с ума прежде, чем дал ему удовлетворение, лишил его даже надежды на дуэль, и Звездич остался уже не оскорбленным, а обесчещенным, или, как тогда грубо шутили, «с битой рожей».
Очень строго соблюдался запрет на дуэли между родственниками. Отец и сын, братья, ближайшие родственники перед лицом дуэльного ритуала представляли собой как бы одно целое. Они должны были взаимно защищать свою честь, они могли заменять друг друга на поединке. Ближайшие родственники не имели права смыть кровью взаимные обиды. Вот диалог из пьесы М. Ю. Лермонтова «Два брата»:
«Юрий. Брат… с этой минуты – я разрываю узы родства и дружбы – ты мне сделал зло – невозвратимое зло – и я отомщу!..
А л е к с<а н д р> (холодно). Каким образом?
Ю р и й. Ты мне заплотишь.
А л е к с<а н д р> (улыбаясь). С удовольствием – только чем!
Ю р и й (в бешенстве). Ценою крови…
А л е к с<а н д р>. В наших жилах течет одна кровь».
Дворянская честь основывалась на обостренном чувстве рода. Дворянин гордился чистотой и благородством своего происхождения, а это невозможно без исключительного уважения к роду и родственникам. Родовитый дворянин ощущал себя членом клана, хранил семейные легенды и предания. Оскорбить родственника значило в конечном счете оскорбить самого себя, отречься от своего рода. И например, когда Иванушка в «Бригадире» Д. И. Фонвизина рассуждает о возможной дуэли с отцом, это становится еще одним, очень выразительным штрихом к сатирическому портрету enfant terrible испорченного века:
«С о в е т н и ц а. Не то на уме у отца твоего. Я очень уверена, что он нашу деревню предпочтет и раю и Парижу. Словом, он мне делает свой кур[22].
С ы н[23]. Как? Он мой риваль?[24]
С о в е т н и ц а. Я примечаю, что он смертно влюблен в меня.
С ы н. Да знает ли он право честных людей? Да ведает ли он, что за это дерутся?
С о в е т н и ц а. Как, душа моя, ты и с отцом подраться хочешь?
С ы н. Et pourquoi nоn?[25] Я читал в прекрасной книге, как бишь ее зовут… le nom m’est échappé[26], да… в книге „Les sottises du temps“[27], что один сын в Париже вызывал отца своего на дуэль… а я, или я скот, чтоб не последовать тому, что хотя один раз случилося в Париже?»
Голос крови обычно удерживал от дуэли даже в том случае, когда отношения разрывались всерьез и надолго.
Дуэль была возможна между родственниками достаточно далекими, теми, кто не считал себя принадлежащими к одному клану. Практически ничто не мешало поединку некровных родственников. Известно, что, после того как Дантес объявил о своей помолвке с Екатериной Гончаровой, Пушкин счел возможным взять назад свой вызов. Сделано это было не потому, что соперник стал его родственником. В. А. Соллогуб в качестве посредника ездил сообщить Дантесу об этом решении, а затем вернулся к Пушкину: «„С моей стороны, – продолжал я, – я позволил себе обещать, что вы будете обходиться со своим зятем как с знакомым“. – „Напрасно, – воскликнул запальчиво Пушкин. – Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может!“» [172, с. 475]. Дело прекратилось не потому, что соперники «породнились», а потому, что Дантес подыскал приличное оправдание своему поведению в отношении Н. Н. Пушкиной.