Тогда я разделся по пояс, натянул старые ремонтные брюки, подхватил ведро с кистью и, перекрестившись, нырнул в яму под машиной.
Я провел под ней около двух часов и к концу работы стал похож на твеновского «королевского тигроида» – капли черной пасты падали и растекались у меня по лицу и телу.
Когда, окончив дело, вынырнул из-под машины, то обнаружил, что перед ней стоит небольшого роста человек с вполне интеллигентным лицом. Мой вид его явно поразил, и после некоторого изучения зрелища он спросил:
– Это ваша машина?
– Да, моя.
– И вы сами проделали всю эту грязную работу?
– Ну конечно! А что было делать, если никто за нее не брался?!
Разговорились, главным образом о нашей автомобильной неустроенности. Познакомились. Он оказался директором большого электронного института. В свою очередь, он спросил о моей профессии.
– Композитор.
– А ваша фамилия?
Я назвался.
– Вы Каретников?!! – удивленно воскликнул он (два моих балета еще недавно шли в Большом театре).
Его лицо вытянулось, он сделал два шага назад, несколько раз оглядел меня в моем «тигроидном» обличье сверху донизу, потом взялся руками за голову и с отчаянием возгласил:
– Боже мой! Что за страна!!
И так, держась за голову, он и ушел от меня.
Явление власти в 1962-м
В довольно многолюдное, но вполне спокойное застолье как снаряд ворвался временщик, зять главы государства. Он сел на свободный стул рядом с известной, очень красивой киноактрисой. За ним почти незаметно, как будто даже не поздоровавшись, в комнату вошел и занял место напротив него человек с какой-то птичьей фамилией. Позже мне объяснили – его «серый кардинал». Временщик обозрел стол, богато уставленный снедью, и многозначительно заявил государственным голосом: «Да. К сожалению, приходится идти на неприятные, резкие меры…» – он имел в виду долженствующее наступить с завтрашнего дня повышение цен на мясо.
Воцарилось всеобщее молчание. Он взглядом обвел застолье, и его круглые глаза, казалось, не мигали. С этого момента и до его ухода часа через три никто уже самостоятельно реплик не подавал. Иногда отвечали на его вопросы.
Он продолжил, нагло спросив у кинозвезды, как она посмела сняться в очень плохом фильме Пырьева. Бедная актриса не могла ему объяснить, что в Советском Союзе кинозвезды вполне бесправны и часто снимаются в случайных лентах. Она смутилась и что-то жалко пролепетала. Впрочем, ответ его и не интересовал. Он уже обращался к кому-то еще – громко, самоуверенно и часто задевал самолюбие тех, к кому обращался.
Затем ему пришло в голову новое развлечение: он стал спрашивать у хозяина дома фамилию и профессию тех, кто сидел за столом по движению часовой стрелки. Услышав ответ, наливал себе рюмку или бокал, вставал и экспромтом произносил тост-четверостишие в честь поименованного. Надо отдать ему должное, делал это с блеском и талантом. Дошла очередь и до меня. Четверостишие было вполне «по делу», и он умудрился вставить в него фамилию Шостаковича. У меня исчез аппетит.
Впервые в жизни я видел близко представителя высшей власти и испытывал чувство ужаса. Все время, не отрываясь, я разглядывал его.
В какой-то момент, в естественно образовавшейся паузе, он развернулся ко мне всем корпусом и негромко, но резко спросил:
– Вы что на меня так смотрите?
– А разве нельзя смотреть?
Диалог не продолжился. Он очень медленно отвернулся от меня. Стало заметно, что он много выпил и отяжелел. Однако через пару минут вновь держал застолье.
Наконец он встал и, попрощавшись только с хозяином дома, направился к дверям. За ним бесшумно выскользнул человек с птичьей фамилией.
Дама, которая привела меня в это общество, сказала потом, что временщик «вел себя очень прилично; обычно он еще и ругается матом».
?.
Андрей Дмитриевич, я хотел бы выяснить у вас, насколько правдоподобна похожая на анекдот история, которую мне недавно рассказали, – спросил я у А. Д. Сахарова, когда встретил его у Галича.
Андрей Дмитриевич согласился послушать. Я поведал:
– Якобы летом шестьдест четвертого года Н. С. Хрущев вызвал к себе главу атомного проекта и якобы потребовал у него следующее:
– Сегодня мы имеем преимущества в вооружениях и потому должны показать американцам, на что мы сегодня способны. Для этого предлагаем вам взорвать на Луне водородную бомбу мощностью в сто пятьдесят мегатонн.
Глава проекта обомлел.
– Но это невозможно, – заволновался он.
– Почему?
– Видите ли, Никита Сергеевич, Земля и Луна составляют устойчивую астрономическую пару. Масса Луны в шесть раз меньше массы Земли, и можно предположить, что в результате взрыва подобной мощности Луна расколется на части!
– Ну и х… с ней, пусть колется!
– Но в этом случае равновесие астрономической пары нарушится, и Луна сойдет со своей орбиты!
– Ну и х… с ней, пусть сходит!
– Мы очень рискуем, так как в результате нарушения этого равновесия может измениться наклон земной оси.
– Ну и х… с ней, пусть меняется!
– Но при резком изменении наклона земной оси в океанах образуется гигантская приливная волна и она на некоторое время накроет Гималаи, а дно Тихого океана, тоже на время, окажется сушей!
– Ни хрена себе… И это действительно возможно?
– Конечно, я высказываю только предположение, но подобные последствия взрыва такой силы на Луне не исключены.
– Не может быть! – Никита Сергеевич задумался…
После сего Хрущев отбыл в отпуск, из которого главой государства уже не вернулся…
Я замолк. Глаза Андрея Дмитриевича смеялись. Он сказал:
– Мне об этой истории ничего не известно, но, судя по лексике диалога и способу мышления его участников, история вполне могла случиться.
Мы – заложники
Итак, внутри Союза на мою музыку в 63-м году вышел негласный запрет, продолжавшийся более двадцати лет. Начиная с 65-го по рекомендации ныне покойного Луиджи Ноно ко мне начали приходить письма из всяких европейских стран с просьбами о присылке рукописей моих сочинений. Случилось так, что в концертный сезон 1968/1969 года в нескольких городах Европы должны были состояться шесть или семь моих премьер, считая постановку балета «Крошка Цахес» на пражском телевидении. Я со спокойной уверенностью ждал, что все они состоятся.
Через две недели после вторжения наших войск в Прагу ко мне без единого сопроводительного слова начали возвращаться мои партитуры. Их как будто бросали мне в лицо – мне давали понять, что на Западе чувствуют себя ответственными за действия своих правительств, так как они их выбирали – в отличие от нас.
И все же в 70-м в Ганновере был поставлен «Крошка Цахес» и в Стокгольме исполнена Четвертая симфония. Те, кто осуществил это, были со мной знакомы лично и понимали, что не я ввел танки в Прагу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});