class="p1">Я мог бы даже сказать — любовь, и это не было бы оговоркой, хотя далеко не точно определяло бы очень сложное чувство Тоби. Ибо он, будучи сам человеком простым, наделял колокола загадочным и суровым нравом. Они были такие таинственные — слышно их часто, а видеть не видно; так высоко было до них, и так далеко, и такие они таили в себе звучные и мощные напевы, что он чувствовал какой-то благоговейный страх; и порой, глядя вверх на темные стрельчатые окна башни, он бывал готов к тому, что его вот-вот поманит оттуда нечто — не колокол, нет, но то, что ему так часто слышалось в колокольном звоне. И, однако же, Тоби с негодованием отвергал вздорный слух, будто на колокольне водятся привидения, — ведь это значило бы, что колокола сродни всякой нечисти. Словом, они очень часто звучали у него в ушах и очень часто присутствовали в его мыслях, но всегда были у него на хорошем счету; и очень часто, заглядевшись с разинутым ртом на верхушку колокольни, где они висели, он так сворачивал себе шею, что ему приходилось лишний раз протрусить взад-вперед, чтобы вернуть ее в прежнее положение.
Этим-то он и занимался однажды, холодным зимним днем, когда отзвук последнего из ударов, только что возвестивших полдень, сонно гудел под сводами башни, как огромный музыкальный шмель.
— Время обедать, — сказал Тоби, труся взад-вперед мимо дверей церкви.
Нос у Тоби был ярко-красный, и веки ярко-красные, а плечи его находились в очень близком соседстве с ушами, а ноги совсем не желали гнуться, и вообще он, видимо, уже давно забыл, когда ему было тепло.
— Время обедать, а? — повторил Тоби, пользуясь своей правой рукавицей в качестве, так сказать, боксерской перчатки и колотя собственную грудь за то, что озябла. — Н‐да‐а.
После этого он минуты две трусил молча.
— Нет ничего на свете… — заговорил он снова, но тут же остановился как вкопанный и, выразив на лице неподдельный интерес и некоторую тревогу, стал тщательно, снизу доверху, ощупывать свой нос. Нос был пустячный, и, чтобы ощупать его, не потребовалось много времени.
— А я уж думал, он куда девался, — сказал Тоби, пускаясь трусить по панели. — Нет, весь тут, сердешный. Да и вздумай он сбежать, я бы, ей-ей, не стал винить его. Служба у него в холодную погоду трудная, и надеяться особенно не на что — я ведь табак не нюхаю. Ему, бедняге, и во всякую-то погоду приходится несладко: если в кои веки и учует вкусный запах, то, скорей всего, запах чужого обеда, который несут из пекарни.
Мысль эта напомнила ему про другую, оставшуюся незаконченной.
— Нет ничего на свете, — сказал Тоби, — столь постоянного, как время обеда, и нет ничего на свете столь непостоянного, как обед. В этом и состоит большое различие между тем и другим. Не сразу я до этого додумался. Интересно знать, может быть, какой-нибудь джентльмен решил бы, что такое открытие стоит купить для газетной статьи? Или для парламентской речи?
Тоби, конечно, шутил — он тут же устыдился и с укором покачал головой.
— О господи, — сказал Тоби, — газеты и без того полным-полны открытий, и парламент тоже. Взять хоть газету от прошлой недели, — он извлек из кармана замызганный листок и поглядел на него, держа в вытянутой руке, — полным-полно открытий! Сплошные открытия! Я, как и всякий человек, люблю узнавать новости, — медленно проговорил Тоби, еще раз перегибая листок пополам и засовывая его обратно в карман, — но последнее время газеты читать — одно расстройство. Даже страх берет. Просто не знаю, до чего мы, бедняки, дойдем. Дай бог, чтобы дошли до чего-нибудь хорошего в новом году, благо он наступает!
— Отец! Да отец же! — произнес ласковый голос у него над ухом.
Тоби ничего не слышал, он продолжал трусить взад-вперед, погруженный в свои мысли и разговаривая сам с собой.
— Выходит, будто мы всегда не правы, и оправдывать нас нечем, и исправить нас невозможно, — сказал Тоби. — Сам-то я неученый, где уж мне разобраться, имеем мы право жить на земле или нет. Иной раз думается, что какое-никакое, а все-таки имеем, а иной раз думается, что мы здесь лишние. Бывает, до того запутаешься, что даже не можешь понять, есть в нас хоть что-нибудь хорошее или мы так и родимся дурными. Выходит, будто мы ведем себя ужасно, будто мы всем доставляем кучу хлопот; вечно на нас жалуются, кого-то от нас предостерегают. Так ли, этак ли, а в газетах только о нас и пишут. Опять же новый год, — сказал Тоби сокрушенно. — Вообще-то я могу перенести любую беду не хуже другого, даже лучше, потому что я сильный, как лев, а это не про всякого скажешь, — но что, если мы и в самом деле не имеем права на новый год… что, если мы и в самом деле лишние…
— Отец! Да отец же! — повторил ласковый голос.
На этот раз Тоби услышал; вздрогнул; остановился; изменил направление своего взгляда, который перед тем был устремлен куда-то вдаль, словно искал ответа в самом сердце наступающего года, — и тогда оказалось, что он стоит лицом к лицу со своей родной дочерью и смотрит ей прямо в глаза.
И какие же ясные это были глаза — просто чудо! Глаза, в которые сколько ни гляди, не измерить их глубины. Темные глаза, которые в ответ на любопытный взгляд не сверкали своенравным огнем, но струили тихое, честное, спокойное, терпеливое сияние — сродни тому свету, которому повелел быть творец. Глаза прекрасные, и правдивые, и полные надежды, — надежды столь молодой и невинной, столь бодрой, светлой и крепкой (хотя они двадцать лет видели перед собой только труд и бедность), что для Тоби Вэка они превратились в голос и сказали: «По-моему, какое-никакое, а все-таки право жить на земле мы имеем!»
Тоби поцеловал губы, которые возникли перед ним одновременно с этими глазами, и сжал цветущее личико между ладоней.
— Голубка моя, — сказал Тоби. — Что случилось? Я не думал, что ты сегодня придешь, Мэг.
— Я и сама не думала, что приду, отец, — воскликнула девушка, кивая головкой и улыбаясь. — А вот пришла. Да еще и принесла кое-что.
— Это как же, — начал Тоби, с интересом поглядывая на корзинку с крышкой, которую она держала в руке, — ты хочешь сказать, что ты…
— Понюхай, милый, — сказала Мэг. — Ты только понюхай!
Тоби на радостях уже готов был приподнять крышку, но Мэг проворно отвела его руку.
— Нет, нет, нет, — сказала она, веселясь, как ребенок. — Надо растянуть удовольствие.