— Раньше вы, Лука Дмитриевич, не так вроде говорили.
— Когда раньше?
— До председательства то есть.
— До председательства, дорогой мой Алексей Анисимович, я многого не понимал и что булькал, то по темноте своей.
В действительности же во взглядах Луки Дмитриевича не произошло никаких перемен. Он по-прежнему был убежден, что все то, что делается в колхозе по указанию района, делается неправильно, в ущерб артельному хозяйству. Однако взял себе за твердое правило ни в чем не перечить начальству, правдами и неправдами выслуживаться перед ним, приукрашивать свой колхоз — и все это для того, чтобы надежнее и крепче сидеть на председательском месте, которое близко к сердцу пришлось Луке Дмитриевичу. Любил он командовать людьми.
— Сейчас, Алексей Анисимович, дорогой мой, я стою близко к делу и все понимаю. Взять хотя бы ту же пшеницу. Засеять ею все наши поля — верно предложил Верхорубов. Убедил он меня. Чего это мы, в самом деле, как на теткином огороде, разведем разные посевы! Сей широким фронтом самую ударную культуру — пшеницу. Тут большая политика партии. Хм.
Лузанов по примеру Верхорубова теперь частенько в острых разговорах, когда угадывал свое положение, подбивал доводы политическим лозунгом. Пойди поспорь.
— Хлеб по хлебу сеять — ни молотить, ни веять, — с вызовом сказал Мостовой. — Вы же, Лука Дмитриевич, крестьянин…
Чувствуя, что Мостовой все-таки сорвется, чего не любил Лузанов, председатель хлопнул агронома по колену и всхохотнул:
— Верхорубов, Алексей Анисимович, напоследок велел пересказать тебе… Хм. Чтобы ты в присутствии председателя, при мне значит, вперед со словом не выступал. А то и верно — какая-то несуразица выходит. Председатель — голова всему тут, а говорит агроном. Будто я какой-то второстепенный. Что дело, то дело. Правильно подсказывает нам с тобой Иван Иванович.
— Зачем же я приезжал на это совещание?
— Как зачем. Чудак-рыбак. Затем, значит, чтобы знать курс дела в районе, в стране. Доверяют тебе. Хм.
Ходок, как по ладам старой однорядки, прокатился по звонким плахам моста через Кулим и опустился в колдобину на съезде.
— Я сойду здесь, Лука Дмитриевич. Пойду берегом.
— Давай крой. Ты не серчай, Алексей Анисимович. Порядок, он любит порядок. Ну-ну. Бывай здоров. Да, Алексей Анисимович. Завтра с утра давай за семенами.
В гору Лука Дмитриевич поднимался один. Холодной рукой мял свой большой подбородок и усмехался: «Молод. Обидчив. Все ничего, а он окострижился. Женить бы его на этой Клавке. Все бы тогда было ладно». Вдруг Лузанов с легким испугом вспомнил, что завтра-послезавтра в Дядлово приедет Верхорубов с проверкой готовности колхоза к севу. «Уж он такой, предрика: сказал — приедет. А как его принять? Может, его пригласить домой и попотчевать, не как раньше, что самим, то и ему, а жареным поросенком, пельменями и клюквенной настойкой. А если не примет такого приглашения? Скажет, ты за кого считаешь председателя рика, за агента конторы Заготскот? Не должно бы так-то…»
Подъехав к дому, Лука Дмитриевич постучался в ворота. Тотчас же из конуры, гремя цепью, выломился Цыган и забухал, сдавленно, тяжело, будто бревна срывались в глубокий колодец. По мосточку зашаркали чистые тяжелые шаги Домны.
— Ты, Лука?
— А еще кто? Отворяй. И, слышь, Домна, отвела бы лошадь на конный. Ухайдакался я. На каждой кочке вприскочку.
XXIII
В конце мая начиналась практика. Сергей Лузанов попросил направить его с группой товарищей, уезжающих да Восток. Он надеялся по пути к месту практики завернуть домой на день-два.
Лина, однокурсница и подруга Сергея, оставалась в городе, при плодово-ягодной станции. Она усердно хлопотала за Сергея, чтобы и его оставили с нею, в городе. После неоднократных переговоров директор станции согласился наконец взять еще одного из практикантов, но Сергей решительно воспротивился сам.
— А я-то, глупая, думала, что сделала ему доброе дело, — куксилась Лина, выговаривая. — И всегда ты такой упрямый. Никогда не хочешь сделать по-моему. Летом, может быть, приедет Московский Художественный, а ты будешь где-то мерить Кулундинскую степь. Разве это не глупо с твоей стороны?
— Глупо, Лина. Глупо. Разве я спорю? Но тянет к земле. Я, кажется, уже успел забыть, как она и пахнет, земля-то.
— Не пойму я тебя, Сережа, — видимо сердясь, рассуждала Лина, и крылья ее прямого носа приподнимались и бледнели. — Не пойму, ей-богу. То взахлеб благодарит меня, что помогла ему подняться над землей, то сам хочет зарыться в эту землю.
— Честно говоря, Лина, от того желания зарыться в землю, какое у меня было прежде, не осталось и следа. Однако планида моя — земелька. Никуда, видимо, мне от нее не деться.
— Это еще надо посмотреть, какова твоя планида. Может быть, город — твоя планида. А сейчас и совсем незачем уезжать. Ты же прекрасно понимаешь, что эта наша практика не целевая, а просто отправляют в совхоз как рабочую силу — и все. А копать землю ты бы, думаю, и здесь, в саду, мог с успехом. Ну?
— Нет, Лина, уж я туда, в совхоз.
— И смеется еще, бревно. Зачем же я-то остаюсь?..
— Ты на месте, Лина. Ты же хочешь быть садоводом — значит, на месте.
— На месте! Да ну тебя. — Она резко повернулась и, размахивая сумочкой, ушла. Он, пока мог видеть ее, смотрел ей вслед и улыбался, почему-то уверенный, что она не унесла с собой зла на него.
И он не ошибся. На другой день Лина пришла на вокзал проводить его и была необыкновенно весела. Они крадливо, чтобы их не видели товарищи-однокурсники, стояли в конце перрона, возле багажных тележек, и Лина, улыбаясь уголками губ, вдруг объявила:
— А мне нравится, что ты уезжаешь. Удивился? Не удивляйся. Вчера прихожу домой и, конечно, в слезы. Мать ко мне с расспросами: что, да отчего, да почему. Пришлось рассказать все. И что же ты думаешь! Она безоговорочно взяла твою сторону. Видать, говорит, молодчина твой парень. Ты-то молодчина! Ой, не могу! И давай она мне петь. Прежде всего, говорит, мужчина должен быть самостоятельным, решительным, настойчивым. Что сказал, то сделал. А еще она сказала, Сережа, что в нашем положении разлука прямо необходима. Да. Так вот и сказала: разлука необходима. Зачем же это, спрашиваю? Затем, говорит, что разлука поможет вам издали увидеть друг друга и убедиться, в самом ли деле вы любите один другого. Если, говорит, любите — соскучитесь, будете ждать встречи, считать дни… Ой, как она мудро рассудила. Ты понимаешь, а? Ничего ты не понимаешь.
Лина засмеялась теплым смехом:
— Я, Сережа, сказала матери, что ты — мой жених. Она назвала меня глупой девчонкой, но ни капельки не рассердилась. Ни капелюшечки даже.
Сергей смотрел ей в глаза с большими смеющимися зрачками, в молчаливой благодарности жал в своих кулаках ее тонкие пальцы и, ясно понимая, что ей больно, не мог не жать их.
— Так и сказала — жених?
Лина, морщась от боли и закусив губу, согласно кивала головой: так, так, а под ресницами ее зажмуренных глаз навернулась легкая слезинка.
— Домой и не думай, — наказывала она. — Узнаю ведь.
Он не признался ей, что давным-давно решил побывать дома. Как же не побывать!
Поезд уходил глубоким вечером. И Сергей был рад этому. Отказавшись играть в карты с товарищами, он залез на верхнюю полку, желая в одиночестве хорошенько взвесить и обдумать каждое Линино слово. Когда устроился наверху и тайком выкурил папиросу, то вдруг почувствовал, что все хлопоты дня, суета сборов в дорогу и, наконец, счастливое расставание с Линой огромной тяжестью легли на его голову, грудь, ноги, и было сладко лежать недвижно, вспоминая доверительный голос:
«…ты мой жених… ты мой жених».
Он не помнил, как под колыбельную песню железа заснул. Разбудили его контролеры, которые бесцеремонно, с привычной грубостью расталкивали всех, кто забылся в непрочном вагонном сне.
После проверки билетов сон сняло как рукой. Сергей спустился вниз, вышел в тамбур и открыл окно. В лицо бросился запах паровозной гари, этот желанный запах дороги, запах леса, зелени и теплой живой земли.
Уже рассветало. Утро было без тумана, но травы, окропленные росой, приметно блестели. В одном месте, на круглой мокрой полянке, у ручья, роскошно дымился костер, дым путался в травах и низом крался к подлеску. Рядом у костра стояла телега с поднятыми оглоблями. На ней лежали заново заостренные колья и хомут с седелком. А кругом — ни души. Затем поезд мчался мимо домика путевого обходчика. На доме не было крыши, а стояли только одни стропила: видимо, шел ремонт. Окна были занавешаны, двери заперты. Ранний рассвет во сне захватил человеческое гнездышко, и миром, покоем веяло от него. Только на крыльце сидела белая собака, сонливо и безучастно глядя в одну точку прямо перед собой.
Сергей с внутренней приподнятостью оглядывал развертывающийся перед ним мир, а отдохнувшая память высекла из прожитого по-детски счастливое лицо Лины с улыбкой в уголках губ, но с той милой улыбкой, которую он увидел первый раз при близком знакомстве. «Она назвала меня глупой девчонкой, но ни капельки не рассердилась…» — «Да и в самом деле, как сердиться на нее? — думал Сергей. — Как? Все у ней просто, от души. И о женихе, видимо, сказала просто, искренне. Кстати, скажу бате, дочь заслуженного агронома сама в невесты набивается, не поверит старик и просияет, хмыкнет». Сергей представил, как польщенный отец будет мять в железном кулаке свой подбородок, как будет прятать улыбку в подобревших глазах, и — в который раз — восторженно подумал о том, что послушался отца и поехал учиться. Никогда еще жизнь не казалась ему такой красивой и заманчивой.