Интересно и то, что местный монотеизм верующие не подменяли чужеземным, завозным. "Те тексты, которые, без сомнения, являются иудейскими, содержат четкие формулы, определяющие их религиозную принадлежность: в них упомянут (народ) Израиль… (такие надписи называют бога так же. — Л.К.) "господь иудеев"… Напротив, христианские надписи Сумайфы Ашвы и Абрахи (правителей Южной Аравии, связанных с Эфиопией. — Л.К.) упоминают Христа и мессию. Формуляр южноаравийских надписей всегда очень четок, и всякие изменения в нем значимы, поэтому неопределенность религиозных формул должна означать подчеркнутое отличие религий неопределенных монотеистических надписей от иудаизма и христианства. Они же показывают, что обе религии были знакомы йеменцам. Нет сомнения, что их собственные представления складывались под влиянием этих религий, но поначалу прямо с ними не связывались, в частности, потому, что имели и свои йеменские корни"[171].
И, напротив, как убедительно и настойчиво отмечает исследователь, монотеизм у йеменцев находился в связи с монотеистическими течениями во Внутренней Аравии, в частности в Хиджазе, в Мекке, с арабским ханифизмом, о котором нам уже довелось говорить. "Ханифским, — по мнению М.Б. Пиотровского, — можно считать и термин илах (илан), употреблявшийся доисламскими поэтами, а в мусульманское время легко переделанный в аллах. Аравийские предшественники ислама часто употребляют и различные варианты формулы "господин неба и земли" (эта формула есть и в 17-м аяте 13-й суры Корана, а в более распространенном виде и в сурах 43:82, 45:35 — Л.К.). Наши сведения о воззрениях и терминологии ханифов скудны и научно мало освоены, однако на возможные перспективы сравнения указывает сходство многих формул Корана и йеменских надписей"[172].
Таким образом, конкретный исторический материал также приводит к выводам, которые давно напрашивались при беспристрастном подходе к изучению Корана и позволяют считать, что монотеизм Корана вырос на местной, арабской почве, а не завезен, как утверждается в христианской и иудаистской миссионерской литературе, извне. Этот факт с конца 20-х годов признается едва ли не всеми советскими исламоведами.
Еще упоминавшаяся выше К.С. Кашталева, анализируя работы бейрутского профессора иезуита Анри Ламменса (1862–1937), подчеркивала ущербность его мысли о том, что "по существу дело Мухаммеда есть только адаптация (то есть буквально — прилаживание, приноровление. Л.К.) библейского монотеизма" и что этот взгляд "не покидает его и при подходе к коранической терминологии… Весь вопрос сводится, таким образом, к выяснению того, как был переработан Мухаммедом язык Библии и других священных книг"[173].
Кавказовед и арабист академик Н.Я. Марр (1864–1934), одним из первых откликнувшийся на этюды К.С. Кашталевой по терминологии Корана [174], широко подошел к освещению этой проблемы. В работе "Расселение языков и народов и вопрос о прародине турецких языков", впервые напечатанной в 1927 году в журнале "Под знаменем марксизма", обратив внимание на высоту арабской культуры и ее "изумительно гибкий язык", Н.Я. Марр писал: "Классический арабский язык не имел никаких оснований уступать в универсальности любому классическому языку Европы, греческому или хотя бы латинскому, уступать по охвату своей выразительности и способности фиксировать в скульптурно-выпуклых выражениях все виды и ступени мышления человечества, удовлетворять как орудие общения всем потребностям человеческой жизни, от грубо-материальных до высшей отвлеченности, от интимно-сокровенных и узко-племенных до широкой мировой и международной общественности… Даже религиозное предание, сообщая миф, что Коран не сотворен, а дан самим богом готовым для проповеди, имеет в виду содержание священной книги и ее безукоризненную формулировку на этом чудном и еще тогда формально высокоразвитом языке, арабском языке. Предание не имеет в виду создание в этот момент с Кораном и самого арабского языка. Никто всего этого не отрицает и не может отрицать. Никто не может отрицать и того, что факт существования до возникновения ислама высокоразвитого арабского языка свидетельствует о большой культурной работе в самой арабской племенной среде, о каком-то длительном и мощном процессе внутренней общественной жизни и внутреннем созидании внутренних же культурных факторов готовившегося великого общественного сдвига. Однако, когда заходит вопрос о возникновении мусульманской веры… источник происхождения ищут в чужих древних религиях, маздаянской (иначе — древнеиранской религии, маздеизме. — Л.К.), иудейской, как это ни странно, — даже в христианской, но никаких систематических изысканий, серьезных попыток связать религию ислама в целом с доисламской религиею, с доисламскими верованиями самих арабов"[175].
Этот взволнованный монолог ученого о достоинствах арабского языка и культуры и одновременно о нерадивом отношении к их исследованию, а также к изучению ислама, как, очевидно, почувствовал читатель, был вызван стремлением положить конец допускавшейся односторонности. Не случайно Н.Я. Марр тут же указал и на тех, кто, по его мнению, начал прокладывать новую дорогу. Он поддержал уже известные нам этюды по Корану Кашталевой, а также упоминавшегося выше датского ориенталиста Дитлефа Нильсена, вместе с двумя другими учеными в 1927 году опубликовавшего в Копенгагене "Настольную книгу по древнеарабской археологии" ("Handbuch der altarabisohen Altertums kunde"). Понимая, однако, что это лишь первые ласточки нового взгляда на проблему, и приветствуя их, Марр писал: "…Одна ласточка весны не делает"[176].
Нельзя не признать, что приход этой весны задержался. И напротив, сторонники трактовки ислама в духе известных нам взглядов Гейгера Герока — Гарнака и т. д. представлены теперь десятками работ новых авторов. Один из них, Соломон Д. Гоитейн, из Принстонского университета, повторяет вслед за Гарнаком, что "ислам — это преобразование еврейской религии на арабской почве, после того как сама еврейская религия подверглась аналогичной операции в общении с иудейско-христианским гностицизмом"[177]. Появились также работы, авторы которых пытаются сблизить выводы сторонников определяющего влияния на ислам иудаизма или христианства. Например, книга Йохана Боумана "Слово о кресте и исповедании Аллаха" ("Das Wort vom Kreuz und das Bekenntnis zu Allah". Франкфурт-на-Майне, 1980), с подзаголовком: "Основа Корана как послебиблейской религии". На службу этим взглядам поставлен структурализм, которым этот автор оперировал в своих более ранних трудах; название одного из них ясно определяет эту установку: "Ислам между иудаизмом и христианством" ("Der Islam zwischen Judentum und Christentum")[178]. Итак, хотя бы "между", лишь бы не признать самостоятельного формирования ислама.
Вообще изучение терминологии Корана, продолженное в послевоенное время, как показывает краткий обзор зарубежной литературы, почти не поднялось над уровнем регистрации заимствований, внешних влияний или, как правильно определил его современный исследователь, "культурного компаративизма"[179]. Между тем та часть терминологии Корана, которую можно считать результатом внешних воздействий, никогда не определяла его значения в истории арабов и других народов Востока. К тому же вся эта терминология рассматривается через биографию одного лица, в духе уже известного нам западноевропейского толкования Корана, в противовес исламской доктрине и реальному историческому развитию арабского языка и литературы. Все это, как правило, сохраняется и в самых новых этюдах на эту важную источниковедческую тему, правильное решение которой, естественно, связано и с задачей создания научно обоснованной хронологии сур и аятов Корана.
Нерешенность этой научной проблемы и ее подмена слепым следованием западноевропейской традиции подчас ставила в трудное положение даже признанных исламоведов. Так, Е.А. Беляев (1895–1964) в посмертно изданном труде "Арабы, ислам и Арабский халифат в раннее средневековье" о первоисточниках, и прежде всего о Коране, писал: "Установление точной датировки Корана и выяснение источников, из которых взяты содержащиеся в нем материалы, являются трудной задачей, которую еще предстоит выполнить специалистам. Поскольку же никто эту задачу пока еще не выполнил, приходится рассматривать Коран как литературный памятник и исторический источник периода возникновения ислама"[180]. Серьезность этого вопроса была подчеркнута Е.А. Беляевым и в статье-обзоре сборника "L'elaboration de l'Islam" (Париж, 1961), включающего доклады, прочитанные в 1959 году на коллоквиуме в Страсбурге.
На этом коллоквиуме в докладе профессора Брюссельского университета А. Абеля "Дамаскинская полемика и ее влияние на происхождение мусульманской теологии" на основе сопоставления источников показана тенденциозная апокрифичность ряда мест в произведениях Иоанна Дамаскина (ок. 675 — до 753) и других наиболее ранних христианских "обличителей" ислама. В связи с этим Е.А. Беляев отмечал, что "теперь уже доказано, что наиболее существенные антиисламские положения в этих сочинениях являются интерполяциями довольно позднего происхождения"[181].