— Ну, господи благослови!
Железные листы с легким хрустом соскальзывали с деревянной лопаты и исчезали в печке. Но вот и они на месте. Прихватив тряпкой ручку закопченной заслонки, она прикрывала печку и садилась на лавку. Наступала приятная минута. До того времени, пока не вынет хлеб, Домна Игнатьевна даже не привстанет, будет сидеть, перебирать оборки фартука и подремывать, закрыв глаза. В такие дни и соседки не забегали, знали, что ей не до них. По правде сказать, не очень они любили эту стряпню, потому что она выходила им боком и была как бы укором. Сын к Домне Игнатьевне приезжал редко и всегда ненадолго. И если нужно было распилить дрова, вспахать огород, подделать погреб, ей приходилось нанимать мужиков. Угощала она их стряпаным. Вместо водки выставляла на стол солнечные, хрустящие шаньги, нарезанный крупными ломтями пористый, белый хлеб, большие морковные пироги, лоснящиеся маслеными боками. Мужики ели, что называется от пуза, и не требовали водки, как в таких случаях водится. У какой другой старухи они бы из глотки вынули, а тут даже не заикались, сидели и наворачивали за обе щеки. А потом приходили домой и крыли жен с верхней полки: вконец бабы обленились, только на магазин и надеются, не знают, с какого бока к квашне подходить. Набрав разгон, крыли дальше: умные шибко стали, скоро ребятишек рожать разучатся, тоже, взяли моду целыми вечерами у телевизора торчать.
Именно поэтому была Домна Игнатьевна у мужиков в почете, а у баб не очень.
Хлеб в этот день она посадила тютелька в тютельку, сама чуяла, что угадала точно. Довольная, умиротворенная, сидела на лавке, слушала, как гудит огонь в камельке, который она, с наступлением холодов, топила все чаще.
Ерофеев с Григорьевым пришли и нарушили ее покой. Домна Игнатьевна неохотно поздоровалась и не пошевелилась.
— Ты, Домна, извиняй, мы ненадолго. — Иван Иваныч и впрямь долго задерживаться не собирался, говорил торопливо: — Вот тут распишись, да мы пойдем. Соседей наших выселить надо.
Домна Игнатьевна долго, недоуменно крутила в руках тетрадку, не зная, откуда начать, начала читать и, не дочитав, быстро положила тетрадку на стол, будто она обожгла ей руки.
— А куда их?
— Этого нам пока неизвестно. — Григорьев пожал плечами. — Есть люди, которые специально занимаются такими вопросами. Они решат.
— Подписывай, Домна. Торопимся мы.
Домна Игнатьевна смотрела на тетрадку, на Ерофеева с Григорьевым и опять на тетрадку, наконец, растерянно выговорила:
— Куда всех-то выгонять? Их ить у нас не трое таких!
Домна Игнатьевна словно рассуждала сама с собой, и Григорьева эти старухины рассуждения, напомнившие разговоры с Карповым, разозлили: «Чистоплюи доморощенные! И мясо съесть, и это самое… Железная рука нужна, железная… Иначе толку не видать». И он сердито сказал:
— Вот они завтра вам окна выбьют, тогда посмотрим, как запоете!
Домна Игнатьевна, будто и не расслышав Григорьева, воскликнула:
— А Митрий Палыч, он-то куда глядит?!
— Извините, нам некогда. Подпишете?
— Да ты что, родимый! Сдурел?! Ни в жись не подпишусь!
Григорьев и Иван Иваныч переглянулись, забрали тетрадку и ушли. Домна Игнатьевна, пришибленная новостью, долго еще сидела на лавке и не шевелилась. Потом вскочила, накинула на плечи платок и побежала в сельсовет.
13
Мотя, сельсоветская уборщица, с утра постаралась и печку в председательском кабинете нажварила так, что Карпов, настежь открыв форточки, все равно обливался потом. Домна Игнатьевна сидела напротив и тоже вытирала лоб ладонью, ее толстое, красное лицо было густо усеяно мелкими бисеринками.
— И ты знал про это? Про подписи?
— Знал, конечно.
— И разрешил?
— А что я могу сделать? Григорьев закона не нарушает, и он прав.
— Да закон, он ить для людей писан, не дураки его сочиняли. Надо, чтоб он на пользу был. А тут какая польза? Помотаются на стороне, да опять сюда.
— Домна, тебе чего от меня надо? Чего от меня добиваешься?
— А того и хочу — запрети!
— Пусть они дальше пьют. Так?
Вернувшись от Фаины, Карпов, неожиданно для самого себя, будто разом забыв прежние мысли, и с внутренним облегчением решил: Григорьеву мешать не буду, пусть делает свое дело, все, глядишь, поменьше пьяни в деревне будет. Но вот притащилась Домна Игнатьевна, и в душе у него начиналась прежняя маета.
— Ты меня не сбивай, Митрий Палыч, я про это, чтоб пили, не говорю. Криком надо кричать, как на пожаре, кричать, чтоб все услышали. А у тебя, видать, и голосу нет. Вот я описала тебе тогда случаи, а ты меня и выпроводил. А сход собрали, кому опять слово? Ерофееву. А у него что ни слово, то кино и все про самого себя, «Я — Иван Иваныч» называется. Брешет кобель старый, ему вот на столько никто не верит. Нужны ему Файка с Галиной, как собаке пята нога. Постой, постой… — встрепенулась вдруг Домна Игнатьевна. — А это ведь ты натакал Галину уволиться, ты, больше некому. С глаз долой, и забот нету. Гляжу на тебя, Митрий Палыч, и думаю — не туда тебя понесло. Не про людей забота, а про отчет да про начальство… — Она передохнула, взглянула на Карпова. — Дале-то сказывать, нет?
Карпов с великим насилием над самим собой слушал ее слова, они били без промаха. И слушать их, подставлять себя под удары, было тяжко, но он кивнул.
— Говори, говори.
— А потому это все, Митрий Палыч, случается, что шибко высоко ты голову поднял, так ее задрал, что ни Файки, ни Васи не видишь. Ты про них только через службу да через бумагу вспоминаешь. С кем вот ты водишься, по пальцам пересчитаю — с директором леспромхоза, с директором ОРСа да с завгаром. Вроде, как другого поля ягоды. Рази ж вы до Васьки с Файкой спуститесь. Так и получается, у вас свои заботы-хлопоты, у других свои, а до пьяниц по-настоящему никому дела нет. Если бы по службе от тебя не требовали, сроду бы к им не пошел.
— Интересно получается. Из-за того, что я с директором дружу, Васька с Фаиной запились. А директор-то, он кто? Вельможа? Он вместе с тобой лес валил, сопляком был, а работу за здорового мужика ломал. Да что рассказывать — сама знаешь. Так что уж, Домна, одно с другим не путай. А про Ваську с Файкой так — я с ними столько возился, что не приведи бог никому. Они вот где у меня сидят! — Постучал ребром ладони по шее.
— И кричать научился. Ране-то не замечала. А их я не оправдываю, свой грех они сами потащат. Только сами без нас они греха этого не поймут…
Договорить она не успела. В кабинет вошел Григорьев. Сапоги у него после долгой ходьбы по дворам были такими же чистыми и блестящими, как и утром.
— Дмитрий Павлович, — Григорьев выговаривал слова с расстановкой, подчеркнуто сухо и жестко, — жители требуют выселения Куделиной, Раскатова и Лазаревой. Оформляю документы и ставлю вас в известность.
Ссутулясь, Карпов сидел за столом и ничего не отвечал.
— Мил человек, — Домна Игнатьевна живо обернулась к Григорьеву, — ты вот в помощники Ерофеева взял, хоть бы спросил, что про него люди думают…
— Это к делу не приложишь. А вы, собственно, какое отношение имеете?
— Я-то? Дак они наши, оконешниковские, как я отношения не буду иметь?
— Это тоже к делу не приложишь. До свидания.
Шаги Григорьева четко и размеренно простукали по коридору.
— И никто ведь боле не пришел, Митрий Палыч. Выходит, подписали и ладно. Что же оно деется, батюшка родимый!
Карпов молчал и запоздало думал о том, что в активистах сельсовета, по уму и по совести, должна бы быть Домна Игнатьевна, а не Ерофеев. Так почему же ее нет? Потому, что она не умеет, как Ерофеев, показаться, да ей и незачем показываться, она везде одна и та же. Но с каких пор это стало недостатком?
Не дождавшись ответа, Домна Игнатьевна вытерла слезы концом платка и подалась домой.
В тот день случилось в Оконешникове еще одно событие, о котором, правда, кроме Домны Игнатьевны, никто не узнал: в печке у нее подгорел хлеб.
Заперев кабинет на ключ, Карпов мерил длинными ногами расстояние от угла до угла. За последние дни он так много всякого передумал, что у него с утра начинала болеть голова. Сейчас не торопился, не нервничал — перегорел, сейчас он просто хотел побыть один, помолчать, успокоиться и что-то окончательно, бесповоротно решить для самого себя.
Из окна кабинета Карпов долго вглядывался в угол «Снежинки», словно хотел заметить там что-то новое, но угол был прежний, выкрашенный синей краской, и вывеска старая, какую делали еще до открытия.
Вглядываясь, Карпов начал думать и вспоминать. Вспоминать, как вскоре после открытия «Снежинки» директор леспромхоза привез комиссию из области. Комиссия была важной и к встрече готовились тщательно. Фаина расстаралась, и стол, когда за него сели, поразил даже видавших виды городских мужиков. В деревянных чашках лежали моченая брусника и ядреная, словно только что сорванная с ветки, облепиха, дымилась уха из стерлядок и огромный судак растянулся на длинном узком блюде как живой. А потом еще подавались домашние пельмени, соленые помидоры и огурцы, из запотелых бутылок, густо наставленных на столе, быстро убывала водка. Карпов вместе с мужиками из комиссии, как выразился директор леспромхоза, развязал пупок. Пил, рассказывал анекдоты, пел песни и вместе с Фаиной лихо отплясывал под радиолу «цыганочку». Двери в «Снежинке» были закрыты изнутри на крючок, окна плотно затягивали тяжелые шторы, увидеть гуляющее начальство никто из посторонних не мог, и Карпов веселился от души.