Писать для меня – это все равно что пытаться завести мотор, не работавший долгие годы, молчаливый, ржавеющий в машине на пустой стоянке, давно захлебнувшийся водой и грязью, кишащий муравьями, пауками и тараканами, оплетенный сорняками и вьющимися растениями – так и высовываются из всех дырок. Но вот раздается натуженный хриплый кашель, вылетает пыль и опавшая листва, и звучит голос, немного похожий на мой, но не такой, как прежде; свой собственный голос я использую достаточно редко.
Немало времени прошло с тех пор, как я переносила слова на бумагу, и до сих пор я не испытывала желания возобновить это занятие. Здесь, на этом острове, я с особой остротой почувствовала: не хочу, чтоб меня вырывали из времени. Вырываться из времени опасно – именно в этот момент на освободившееся место может пробраться кто-то или что-то другое, и тогда возвращаться тебе будет попросту некуда. Лишь совсем недавно я начала испытывать нечто похожее на чувство утраты, а затем пришла мысль, что я в этом месте просто существую, доживаю остаток отпущенного мне свыше времени. Однако я не испытывала никакого стремления подробно излагать события, записывать их, общаться таким вот обыденным приземленным образом. А потому, наверное, неудивительно, что я несколько раз все же принималась писать, но потом бросала, сделав три-четыре наброска этого… этого документа? Или письма?.. Этого… впрочем, не важно. Называйте как хотите.
Возможно, меня одолевают сомнения еще и потому, что всякий раз, стоит приняться за письмо, я вижу мир, который оставила в прошлом. Мир, совсем не похожий на этот, и все мои мысли устремлены к нему, к этой туманной, плохо различимой сфере, испускающей слабое свечение, населенной голосами, звучащими невпопад, образами, которые проносятся перед глазами, мыслями, острыми как лезвие бритвы. Тут и глазом моргнуть не успеваешь, раз – и пропали. И все это похоже на миф, некую мифическую трагедию, ложь. Мне всего лишь кажется, что я когда-то жила там, что кто-то там до сих пор живет. Когда-нибудь рыба и сокол, лиса и сова тоже будут рассказывать разные истории, только по-своему, в этом бестелесном шаре света, и тогда из него выплеснется и растечется все его содержимое, весь накопленный яд и печаль. Если человеческий язык хоть что-то означает, я могу во всех подробностях поведать это волнам или небу, вот только какой смысл?
И все же теперь, когда я после стольких лет противостояния наконец позволила ясности овладеть собой, я решусь на еще одну попытку. Кто будет читать все это? Не знаю, да и мне как-то все равно. Возможно, я пишу все это для себя, чтобы существовал хоть какой-то отчет об этом путешествии, пусть даже смогу изложить лишь первую часть этой очень долгой истории. Но если кто-то все же прочтет его, то пусть знает, что я жила здесь и не ждала спасения, не надеялась на тринадцатую экспедицию. Если во внешнем мире отказались от идеи экспедиций, то, возможно, это свидетельствует об их неожиданном исцелении от безумия. Впрочем, внешний мир, как и опасности того мира, в котором я теперь живу, едва ли будут беспокоить меня в ближайшие дни.
01: Ясность
Поначалу целью моего путешествия был остров, маячил где-то впереди, на берегу. Я чувствовала присутствие своего мужа в разрозненных метках, которые я находила по дороге и которые, как я надеялась, были оставлены им. Под камнями, приколотые к веткам, свернувшиеся на земле. Они были для меня важнее всего на свете, и не важно, что было реальностью, а что лишь совпадением. Тогда мне было нужно попасть на этот остров. Я все еще цеплялась за идею причинно-следственной связи, идею осмысленности, как это называли в Южном пределе. Но что, если ты обнаружишь, что цена этой осмысленности – сделать невидимыми множество других вещей?
Если верить записям в журнале, в первый раз мой муж добрался до острова за шесть дней. У меня на это ушло больше времени. Потому что правила изменились. Потому что земля, которая была твердой сегодня, могла оказаться зыбкой завтра, а временами просто уходила из-под ног. Позади меня вокруг маяка разливалось и нарастало какое-то свечение, и вскоре огненная пелена озарила все небо, а в бинокль я день за днем наблюдала намек на что-то исполинское, поднимающееся из моря, словно невозможная, нарастающая в замедленном движении волна. Нечто, что я еще не готова была видеть.
В небе над головой носились птицы, оставляя за собой расплывчатые цветные пятна, напоминающие другие версии их самих, – возможно, галлюцинации. Воздух стал каким-то тягучим и податливым, его словно можно было убедить или принудить принять любую форму. Мне казалось, что я застряла на полпути, стала вечным странником, которому никуда никогда не добраться, и вскоре мне захотелось найти себе место, чтобы на какое-то время притвориться, что это «базовый лагерь» – место, которое помогло бы избавиться от постоянного и неприятного ощущения, что пейзажу доверять нельзя, что моим единственным якорем и спасением является только эта узенькая тропинка, которая хоть и совсем заросла, хоть и извилиста, но никогда еще не подводила, никогда не вела в никуда.
А что, если бы она привела меня к обрыву? Остановилась бы я на краю или шагнула с него? Или же ее отсутствия оказалось бы достаточно, чтобы я повернула назад и попыталась найти дверь в границе? Трудно угадать, как бы я поступила. На этом пути я сбилась со всех мыслей, они метались из стороны в сторону, подобно ласточкам в ясном голубом небе, то вверх, то вниз, то вдруг начинали описывать круги, то через долю секунды возвращались к прежнему курсу – и все это ради охоты на крохотное насекомое, богатое белком.
Не знаю я и того, что из этих явлений, этих мыслей можно объяснить поселившейся во мне ясностью. Наверное, что-то можно, но не все, особенно то, что случилось позже и продолжается до сих пор. Каждый раз, когда мне казалось, что я поняла ясность, она превращалась в нечто иное. На пятое утро я проснулась, поднялась с травы, земли и песка, на которых спала, и ясность вдруг превратилась в грубую вторую мою кожу, она треснула на моих веках, когда я открыла глаза, словно корочка легчайшего, тончайшего, невыразимо хрупкого льда. Казалось, я слышу, как она крошится и тает, но звук этот доносился словно издалека, через многие мили и годы.
В тот день ясность медленно разгоралась в моей груди, словно горячий красный камень, пульсирующий прямо рядом с сердцем, – неприятное соседство. Ученый во мне хотел бы сделать анестезию и прооперировать себя, удалить эту помеху, пусть даже я и не хирург, а ясность – это не раковая опухоль. Помню, я еще подумала, что наутро вполне смогу говорить с животными, понимать их язык. Может быть, я буду кататься в грязи и истерически хохотать под безжалостным голубым небом. Или же ясность вдруг проявит любопытство и начнет вылезать у меня из макушки, подобно перископу – независимо существующее и живое – и не оставит от головы ничего, кроме пустой оболочки.
К вечеру того же дня, не обращая внимания на кусачих мух и огромных рептилий, которые взирали на меня из воды, плотоядно улыбаясь – на то они и гады, – я вдруг поняла, что ясность разместилась у меня в голове, залегла где-то за всеми моими мыслями, словно остывающий уголек, покрытый ледяным пеплом. И я уже больше не была уверена, что ясность – это ощущение, импульс, инфекция. Почему я направлялась к острову, где могла найти ответы или не найти ничего? Потому ли, что я действительно хотела туда добраться или же меня направлял некто невидимый и незнакомый? Попутчик, компаньон. Может, ясность – это куда более самостоятельное явление, чем мне казалось? И почему слова психолога снова и снова всплывали у меня в памяти, почему я не могла изгнать их из сознания?
То были далеко не умозрительные вопросы, пища для досужих размышлений, а вполне конкретные опасения. Временами казалось, будто эти слова, мой последний разговор с психологом, встают, точно щит или стена, между мной и отдельными проявлениями ясности, будто хорошо рассчитанная особенность этих слов что-то активировала во мне. Но сколько бы я ни повторяла про себя весь разговор, ни к каким выводам меня это не приблизило. Порой, если смотреть на предметы со слишком близкого расстояния, не видишь их истинной природы.
На ночь я разбила лагерь, развела костер – плевать, если даже кто меня и увидит. Если ясность существует сама по себе, если каждая часть Зоны Икс меня уже видела, какая разница? Веселое безрассудство вновь возвращалось ко мне, и я была ему рада. Маяка давно не было видно, но я поймала себя на том, что все еще высматриваю его, этот великий якорь, великую ловушку. Здесь тоже рос пурпурный чертополох, повсюду и во множестве, и я не удержалась от мысли, что и эти его цветочки тоже шпионят на Зону Икс. Все здесь шпионило, и за всем этим шпионили.
Помню, как с берега вдруг подул сильный ветер, очень холодный. Тогда я цеплялась за все эти детали, чтобы как-то отогнать от себя ясность, – суеверная, словно религиозный фанатик. А вскоре откуда-то из темноты донесся стон, сопровождаемый знакомым шорохом, словно что-то громоздкое отчаянно продиралось сквозь заросли. Я вздрогнула, но затем рассмеялась и сказала громко: «Всего лишь старый друг!» Не такой уж и старый и никакой не друг. Мерзкое соседство. Тупое животное. Но в тот момент я вдруг испытала нечто вроде глубокой симпатии, даже сродство с ним, и совершенно бесстрашно двинулась ему навстречу, хотя ясность на всем пути нашептывала угрюмо и раздражительно: монстр! Да, но после того монстра, которым был Слизень, я была готова броситься на шею этой, куда более простой тайне.