Затопали по лестнице тяжелые сапоги, зацокали металлические шляпки гвоздей. Ромашкин будто увидел подошвы немецких сапог, утыканные гвоздями.
Военврач двинулся к двери, чтобы встретить тех, кто поднимался по лестнице. Сестры испуганно прижались к стене. Вдруг дверь брызнула стеклами и распахнулась – ее ударили ногой. В зал с автоматами наперевес ввалились гитлеровцы в зеленых шинелях и касках, покрытых инеем.
– Здесь раненые, – сказал врач, став на пути врагов и раскинув руки.
Треснула короткая очередь, и врач упал с раскинутыми в стороны руками. Вскрикнула сестра. И тут же автоматы забились, заплевались огнем. Беленькие сестры сползли по стенам на пол. А фашисты уже косили тех, кто вскочил, и тех, кто лежал еще на кроватях.
Ромашкин кинулся на подоконник, вышиб ногой раму и спрыгнул в мягкий холодный снег. За ним выпрыгнули танкист Демин и комиссар Линтварев.
– Бегите, братцы, я прикрою! – крикнул сверху капитан Городецкий и выстрелил в гитлеровца, который побежал наперерез Линтвареву и Демину.
Пока Ромашкин бежал вдоль стены к углу дома, сверху хлестнуло еще несколько выстрелов, и он услышал, как отчаянно заматерился Городецкий.
За деревянным сараем трое командиров увидели кирпичную пристройку. Это, наверное, и был склад. Но едва они выбежали из-за угла, их остановил властный окрик:
– Стой, кто идет?
Часовой сидел в окопчике, оттуда торчала лишь заиндевелая ушанка.
– Свои, – тихо сказал танкист.
– Какие свои? Где разводящий?
– Немцы прорвались! Ты что, стрельбы не слыхал?
Часовой молчал. Он слышал стрельбу, но не знал, что происходит и как ему поступить. Командиры опять двинулись вперед.
– Дай нам оружие, – попросил Ромашкин, – там немцы раненых бьют…
– Не подходи, стрелять буду! – Часовой клацнул затвором.
– Я батальонный комиссар, верьте мне, это не провокация, – властно сказал Линтварев. – Я приказываю… – Тут же грохнул выстрел, и пуля свистнула над головой. Все трое упали в снег.
– Теперь не допустит, – печально и тихо сказал танкист. – Раз услышал, что комиссар приказывает, будет стоять до конца. Подвиг совершает! – Танкист истерически засмеялся, тут же заплакал, стал бить кулаками снег и надрывно выкрикивать: – До каких же пор так будет? До каких? В июне нам не позволили машины вывести: приказ – не поддаваться на провокацию.
И что же? Многие танки сгорели в парке. Вот, смотрите, он тоже не поддается на провокацию, этот дурак!
Внезапно Демин вскочил и грудью пошел на часового.
– Стреляй, гад! Стреляй в своего! Фашисты раненых там убивают, а ты…
Часовой выстрелил раз и другой, наверное, умышленно выше головы. А Демин все шел. Наконец он достиг окопа, нагнулся, вырвал винтовку и ударил часового ногой в лицо.
– Ах ты, курва! – закричал боец. – Надо было тебя пристрелить! Я же специально вверх стрелял, чтобы ты обезоружил меня. Закон не велит тебя на пост допускать, не имею права.
Демин, не вступая в долгий разговор, подбежал к двери, засунул ствол винтовки за пробой и двумя рывками сорвал замок. Посвечивая спичками, стали искать оружие и патроны.
– Да здесь вот, – подсказывал пожилой боец, двигаясь за Деминым. – Вот в тех ящиках автоматы, в тех – винтовки.
– А где гранаты? – спросил Ромашкин.
– Гранат нема – вы на передовой их оставляете.
– А патроны?
– Патронов тоже чуть. Устав надо знать: уходя в лазарет, отдай патроны товарищу, который остается на передовой, – поучающе процитировал красноармеец.
– Да заткнись, буквоед проклятый! – закричал Демин. – Показывай, где патроны!
– Вот туточки. – Он открыл деревянный ящик, там тускло блеснула серая цинковая коробка.
Ромашкин выхватил из ящика автомат – на нем были липкие сгустки солидола.
– Надо же так намазать! – Ромашкин выругался. – Тыловые чучела безголовые!
Он схватил какие-то тряпки, стал обтирать кожух и затвор автомата.
– Государственное добро полагается беречь, – невозмутимо поучал боец.
Он отбегал куда-то в темные углы и возвращался то с шинелями, то с гимнастерками.
– Одевайтесь по-быстрому! Сапоги вот, шинелки. Околеете в бельишке-то!
Едва они успели одеться, как у госпиталя послышалась частая стрельба, взревели моторы танков, хлестко вспороли морозный воздух выстрелы танковых пушек, грохнули близкие разрывы.
Крадучись, все четверо вышли из-за сарая и увидели свои родные тридцатьчетверки. Стреляя вдогон уходящим гитлеровцам, танки неслись по центральной улице поселка.
Ромашкин вслед за Деминым и Линтваревым вбежал в палату и в наступающем утреннем рассвете увидел страшное зрелище. Убитые лежали в самых невероятных позах. Было ясно, что все они метались в поисках спасения, и так, на бегу, настигла их смерть. Только военврач лежал у входа с раскинутыми руками да девушки-медсестры сжались комочками у стены.
То ли от предутренних сумерек, то ли от пережитого Ромашкину все окружающее казалось синего цвета: оконные проемы без стекол, халаты на убитых, лица стоявших рядом людей и даже кровь, растекшаяся по полу.
У входа в свою палату Василий перешагнул через трупы двух фашистов, мысленно отметил: «Это Городецкий их застрелил. Где же он сам?»
Капитан лежал у окна, вокруг него были грязные следы сапог и россыпь стреляных немецких гильз. В Городецкого, видно, выпустили несколько автоматных очередей. На полу возле двери Василий увидел тетю Машу с раскинутыми, как и у военврача, руками. Она тоже встала на пути врагов, не хотела их пускать.
Пришли в госпиталь командиры из батальона, выбившего фашистов.
Линтварев, где-то нашедший свою одежду, в полной форме, подтянутый, подошел к ним и строго сказал:
– Товарищи, вы все это видите своими глазами, будете свидетелями. Надо составить акт – это нарушение международного пакта. Это варварское преступление.
Командир в овчинном полушубке мрачно посмотрел на него, ответил глухо:
– Нет, мы не свидетели. Мы – судьи, нам не нужны никакие акты. Мы будем бить сволочей беспощадно.
Они ушли. А Линтварев спросил Ромашкина и Демина:
– Может, мы с вами составим?..
– Иди ты… знаешь, куда, – грубо сказал танкист.
– Вы, пожалуйста, не забывайтесь, товарищ старший лейтенант, – одернул его Линтварев. – Я старше вас по званию…
Но танкист, уже не слушая, ушел из палаты.
Ромашкин достал из тумбочки бритву, планшетку, письмо от мамы, аккуратно сложил все и пошел на склад искать свою одежду. Когда он в полной форме вернулся в госпиталь, там наводили порядок откуда-то подоспевшие незнакомые медики.
– Вы из здешних раненых? – спросила женщина-военврач, похожая на армянку.
– Я уже выписывался. Мне бы документы, – соврал Ромашкин.
Женщина с состраданием глядела на лейтенанта. Он так крепко сжимал автомат, что пальцы на руке побелели и, наверное, онемели, а сам он не замечал этого. Она понимала – лейтенанту надо уйти отсюда как можно скорее.
– Может быть, вас направить в другой госпиталь? – спросила она участливо.
Ромашкин испугался.
– Нет, нет, только на фронт.
– Я понимаю, милый. Но здоров ли ты? У тебя повязка. – За расстегнутым воротом гимнастерки был виден бинт.
– Это последняя повязка. Точно вам говорю, меня собирались выписать.
– Хорошо, лейтенант. Пойдем в штаб, посмотрим твои бумаги и все оформим.
Через час Ромашкин получил свои документы, направление в офицерский резерв армии, продовольственный аттестат и дорожный паек – колечко сухой колбасы, две селедки, кусочек старого свиного сала, полбуханки черного хлеба и немного сахарного песку в газетном кульке.
Он пошел на опушку леса, где выстроились в ряд могилы. Постоял у пирамидки со своей фамилией и инициалами отца. Подумал: «Теперь, папа, рядом с тобой лягут тетя Маня, капитан Городецкий, доктор Микушов, Рита и Фатима – наши сестрички». Василий жалел этих так внезапно погибших людей, от которых видел только хорошее. Но оттого, что они будут похоронены рядом с отцом, на душе Василия становилось не то чтобы легче, а как-то спокойней за отца.
– Прощай, папа. Прощайте, товарищи… – тихо сказал он и пошел на окраину поселка, к дороге, по которой сновали машины и скрипели на морозе повозки.
Василий тревожно вслушивался в себя – не дает ли знать беганье босиком по снегу, да еще в одном белье? Но внутри, в груди, и особенно в голове было пусто – ни жара, ни тепла, будто там остались холод и тишина, которые он застал в палате с расстрелянными. Лишь где-то на дне души возникло новое чувство, колючее, обжигающее, больное, которого он не ощущал в себе раньше. Как оно называлось, это новое чувство, Василий не знал. На что оно похоже? И вдруг вспомнил Куржакова: как тот дрался, как исступленно бил всем, что попадало под руку. Вот и Василию хотелось сейчас так же бить фашистов, стрелять в них, колоть штыком, душить руками, грызть зубами. «Это – ненависть!» – понял Василий и даже остановился, чтобы прислушаться к ней и лучше ощутить ее жжение.