Но он говорил это нарочно, чтобы напугать меня и удержать при себе. Я боялся остаться один и не хотел обрекать Клодию на неизвестность. В конце концов она ребенок, и о ней надо заботиться. А заботиться о ней было одно удовольствие. Она быстро забыла пять лет жизни среди людей, по крайней мере, казалось, что забыла. Сама она хранила таинственное молчание на сей счет. Временами она замыкалась в себе, и я начинал подозревать, что она потеряла рассудок из-за болезни и шока от превращения в вампира, что она потеряла способность мыслить.
Но это было не так. Просто она была не такая, как мы с Лестатом, и часто я не мог понять ее. Она оставалась ребенком, но обрела душу свирепого убийцы, в погоне за кровью не останавливалась ни перед чем и добивалась своего с требовательностью. Шло время, Лестат по-прежнему пытался убедить меня, что он представляет собой угрозу для Клодии, но сам относился к ней с неизменной нежностью и любовью, гордился ее красотой, учил ее искусству убивать и рассказывал о нашей вечной жизни.
В городе свирепствовали болезни, и Лестат водил Клодию гулять по смердящим кладбищам, где жертвы лихорадки лежали в грязи, сваленные в кучи, а стук лопат, роющих могилы, не смолкал ни днем, ни ночью.
«Это – смерть, – объяснял он ей, указывая на полуразложившийся труп. – Она не страшна нам. Наши тела всегда будут такие, как теперь, свежие и здоровые. Но мы должны, не задумываясь, нести смерть другим, потому что от этого зависит наша жизнь».
Клодия молча взирала вокруг ясными, загадочными глазами.
В те ранние годы она еще ничего не понимала и поэтому ничего не боялась. Молчаливая и прекрасная, она часами играла в куклы, одевала и раздевала их. Молчаливая и прекрасная, она убивала. И я, преображенный словами Лестата, тоже стал охотиться на людей. Не подумайте, что только убийства смягчали мою боль. Тихие, темные вечера с Лестатом и его отцом в доме на плантации канули в прошлое, и теперь вокруг меня было множество людей. Уличный шум не затихал ни днем ни ночью; двери кабаре никогда не закрывались; танцы длились до рассвета; из распахнутых окон лилась музыка, слышался смех… И всюду люди, люди… Мои жертвы, трепещущие и живые. Стремясь к разнообразию, я менял места, и способы убийства. Зорко глядя по сторонам, крадучись, как кошка, я шел сквозь шумный, веселый, цветущий город, и жертвы сами находили меня, соблазняли, приглашали поужинать или прокатиться в экипаже, зазывали в публичный дом. Я задерживался у них ненадолго, только чтобы получить свое, и шел дальше. И тоска тоже ненадолго оставляла меня, а город казался бесконечной вереницей новых лиц, очаровательных незнакомок и незнакомцев. Да, именно так, потому что я убивал только незнакомцев, людей, с которыми не сказал и двух слов. Подбирался к ним поближе только чтобы насладиться земной красотой, неповторимым выражением лица, живым и страстным голосом, и старался убить поскорей, прежде чем меня снова захлестнет волна страха, тоски и отвращения к себе.
Клодия и Лестат охотились по-другому. Они сами присматривали жертву, завлекали, часами вели милые беседы и веселились, глядя, как несчастный человек радуется жизни и не подозревает, что встретился сейчас с верной смертью. Для меня это все еще было невыносимо. Я радовался только, что город быстро растет, старался затеряться в толпе, как в лесу, и плыл по течению.
Мы жили тогда на Рю-Рояль, в одном из моих городских домов. Это было роскошное здание в испанском стиле. Первый этаж я сдал портному под мастерскую, а мы поселились в просторных апартаментах наверху. За домом раскинулся покойный сад, глухие стены отгораживали нас от улицы, окна закрывались крепкими ставнями, а въезд для экипажа был забран решеткой. Новое убежище оказалось куда надежней и шикарней, чем Пон-дю-Лак. Мы набрали штат слуг из вольноотпущенных рабов, на рассвете они расходились по домам. Лестат покупал привезенные из Франции и Испании заморские диковины: хрустальные люстры, восточные ковры, шелковые ширмы с вышитыми райскими птицами, канареек в золотых клетках, стройные мраморные статуи греческих богов и китайские вазы с тонким рисунком. Роскошь прельщала меня не больше, чем прежде. Но и я был очарован новыми для нас произведениями искусств, работой художников и мастеровых. Я подолгу рассматривал причудливые узоры на коврах или игру красок на холстах фламандских мастеров в изменчивом свете масляной лампы.
Клодия же относилась к этому как к чуду, с благоговейным трепетом неиспорченного ребенка. Лестат нанял художника, и тот превратил стены в волшебный лес с единорогами, золотыми птицами и тропическими деревьями, ветви которых склонялись под тяжестью плодов над веселыми, блестящими на солнце радужными ручейками. Ее восторгу не было предела.
Клодия была хороша сама по себе: округлые щечки, прекрасные золотые волосы, – но старания бесчисленных модельеров, сапожников и портных превратили ее в картинку из модного журнала. С утонченным вкусом они одели ее с ног до головы: очаровательные шляпки, изящные кружевные перчатки, прямые белые платья с буфами и голубыми атласными ленточками, бархатные пальто и расклешенные накидки. Мы оба – и Лестат, и я – играли с ней, точно с чудесной куклой, старались исполнить все ее капризы. По ее настоянию я отказался от привычки одеваться в черное и стал носить элегантные камзолы, мягкие серые плащи, шелковые галстуки и модные шляпы. Лестат же всегда считал черный цвет самым подходящим для вампира во все времена (возможно, единственный эстетический принцип, которого он твердо придерживался), но никогда не возражал против любого проявления изысканного вкуса или роскоши. Он получал особое удовольствие, когда мы втроем отправлялись во Французскую оперу или в городской театр. К моему немалому удивлению, он оказался страстным поклонником Шекспира, хотя в Опере частенько дремал, убаюканный музыкой, и просыпался под занавес, как раз вовремя, чтобы успеть пригласить поужинать какую-нибудь очаровательную даму. За трапезой он делал все, чтобы она в него влюбилась, потом без тени сожаления отправлял на небеса или в преисподнюю, а Клодии приносил очередной подарок – кольцо с бриллиантом.
Между тем я потихоньку занимался образованием девочки, шепотом вливал в ее крохотные ушки понимание того, что наша вечная жизнь лишится всякого смысла, если мы не будем ценить величественную красоту, сотворенную руками смертных. Я пытался понять глубину ее молчаливого взгляда, когда она брала из моих рук книги, негромким голосом повторяла за мной стихи, когда легкой и уверенной рукой наигрывала на фортепиано странные песни собственного сочинения. Она часами разглядывала иллюстрации в какой-нибудь книжке или слушала отрывки, которые я ей читал вслух, и сидела так тихо и неподвижно, что меня охватывало непонятное, тревожное чувство. Я откладывал книгу в сторону и, не отрываясь, смотрел на нее, пока кукла, встрепенувшись, не возвращалась к жизни и не просила меня нежным голоском почитать еще.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});