Проплутав по узким улочкам, они вышли на широкую и прямую улицу Сержанта Бабийо. Здесь в ряд стояло несколько высоких и ухоженных доходных домов, в которых большей частью проживали мастеровые парижских заводов.
Пройдя через распахнутые ворота меж двух домов, они оказались в большом, огороженном со всех сторон, дворе, где среди каменных амбаров стояло высокое неуклюжее строение, назначение которого случайно оказавшийся здесь человек вряд ли смог бы определить. Это и был съемочный павильон, в котором при необходимости снимали и море, и горы, и вообще все, что могла изобрести, в надежде на коммерческий успех, буйная фантазия какого-нибудь полусумасшедшего режиссера.
Внутри съемочный павильон представлял обшитую досками металлическую конструкцию, с балконами и балкончиками, на которых толпились и смотрели вниз одноглазые электрические циклопы-прожектора, мирно дремлющие в сумерках до начала съемок. Все огромное пространство было разгорожено разборными стенами, образуя анфиладу разнообразных по назначению, но вполне обжитых помещений.
Они прошли через торжественный зал какого-то замка, который, казалось, только покинули нарядно одетые гости. Миновали несколько небольших комнат, задекорированных под богатый будуар, кофейню и тюремную или, скорее даже, пыточную камеру, потому что в ней стоял кузнечный горн, а возле него на небольшом столике были аккуратно разложены палаческие инструменты.
– Здесь только вчера закончили снимать новую фильму «Три роковых выстрела», – тоном профессионального гида, пояснял Миронов. – После того, как проявят пленку, все эти декорации разберут.
Миронов легко ориентировался в этом лабиринте. Он уверенно провел Кольцова в другой конец павильона, и они остановились в тесной комнатушке. Оглядевшись, Кольцов понял: это была декорация капитанской рубки морского корабля. В ней было большое, во всю стену, стеклянное окно, за которым, нарисованное на холсте, плескалось море. Посреди комнатки возвышался штурвал. Он был совсем не декоративный, видимо его сняли с какого-то списанного за ветхостью или потерпевшего кораблекрушение парохода.
– Эту рубку пока не разбирают, – пояснил Миронов. – Осталась от «Пленников моря». В ней еще будут снимать фильму «Кровавые закаты» про пиратов.
Они уселись на вращающиеся стулья, которые тоже попали сюда со списанного корабля. Миронов молча смотрел на Кольцова, ожидая продолжения начатого возле «блошиного рынка» разговора. Кольцов же не торопился, он еще не совсем определился, как его начать. Он знал: порой не очень точно взятая в начале разговора тональность может свести его на нет. А он не имел права на неудачу.
В другом конце павильона гулко стучали молотки и топоры, весело перекликались французы-рабочие, что-то трещало, рушилось, падало, – шла будничная, неведомая Кольцову, киношная жизнь.
– Я хочу сделать вам предложение, которое поможет вам резко изменить свою жизнь, – начал Кольцов. – Наперстки вас вряд ли прокормят и почти наверняка приведут в тюрьму. Карьеру артиста вам начинать тоже уже поздновато, да и не очень я уверен, что такая перспектива вас греет. Франция, это я уже тоже понял, не стала вам матерью.
– Я вот уже три месяца только об этом и размышляю. С тех пор, как покинул Одессу и сошел на берег в Марселе, – вытряхнув из пачки папиросу, Миронов закурил и, щурясь от едкого дыма, сказал: – Не тратьте время и слова на предисловие. Приступайте прямо к делу. Только если вы предложите мне, к примеру, убить французского премьер-министра Жоржа Клемансо, я откажусь. Это, как вы понимаете, шутка, но и не совсем. В последней моей ипостаси я все-таки честный аферист, а не убийца. Боюсь крови. И заметьте, я никогда никого не беру за горло, деньги мне отдают добровольно. Иногда даже говорят «спасибо».
– Я видел. От таких благодарностей почему-то болят ребра.
– Мои ребра натренированные. За убийство же в этой доброй и гуманной стране рубят головы. А мне пока моя голова не надоела.
– С чего вы взяли, что я хочу предложить вам кого-то убить? – спросил Кольцов.
– Имею опыт общения с вами.
– Со мной? – удивился Кольцов.
– С вами, большевиками. Я когда только еще увидел вас здесь, на «блошином рынке», подумал: если этот мой давний знакомый появился в Париже, значит, они скоро начнут устраивать здесь революцию. А все революции начинаются с расстрелов, убийств, грабежей, пожаров. Разве я ошибаюсь?
– И очень сильно. Единственно, в чем вы правы: я действительно большевик. Надеюсь, что никто, в том числе и господа Ермольев и Мозжухин, которых, как я понял, вы боготворите, не будут посвящены в этот наш секрет, – предупредил Миронова Кольцов.
– Я думал, вы в меня поверили, раз без всякой опаски тогда, возле рынка, подошли, – огорченно сказал Миронов. – Хочу сказать, я еще не научился предавать и, наверное, уже никогда не научусь. Это у вас там, в политике, предательство в цене. А я к политике не имею никакого касательства. Моя работа по сравнению с политикой – дело чистое и благородное. За скромную плату я учу людей никому в этом жестоком и продажном мире не доверять.
– Оставим этот разговор до будущих времен.
– Разве у нас с вами может быть общее будущее время?
– Надеюсь. Во всяком случае, я хочу предложить вам небольшую работу, которая даст возможность вернуться домой, в Россию, и безбедно там жить.
– Сладкие слова, Павел Андреевич, – грустно улыбнулся Миронов. – Я уже прожил немалый кусок жизни, но еще никогда не слышал, чтобы за небольшую работу платили большие деньги. Скорее наоборот. Уж не стали ли вы большевистским Ротшильдом, господин Кольцов, в своей Совдепии?
Как недалеко от истины оказался Миронов. Бриллианты, запрятанные в том саквояже, стоили несколько миллионов франков. Далеко не всегда в своей повседневной жизни доводится оперировать такими суммами даже самому Ротшильду.
– Скажите, Юрий Александрович, вы хорошо владеете французским? – внезапно спросил Кольцов.
– Если в качестве стимула надо мной на веревочке повесить десять тысяч франков, я вам с листа переведу не только Гюго или Бальзака, но даже трудно переводимого Гийома Аполлинера. В детстве у меня была бонна-француженка. Боже, как давно это было. Лет сорок до вашей войны.
– До нашей войны, Юрий Александрович! До нашей! – поправил Миронова Кольцов. – Вы ведь русский. Хоть и оторвавшийся от России, но русский.
– Пусть будет «нашей», – охотно согласился Миронов. – Так вот, я однажды испугался, что я забыл французский. В Марселе пытаюсь говорить с тамошним моряком, а он меня не понимает. Я забыл едва ли не половину слов. Но постепенно все восстановилось.