из арестованных. Ударил пулемет, зверская рожа Венедикта подрагивала в такт, гладь реки вспороли длинные очереди, и люди мгновенно исчезли.
Баржа догорала…
Глава 4
К концу XIX века дела Дебольцовых пошатнулись: металл окончательно перестали брать из-за вредных примесей, завод пришлось закрыть; земли, правда, оставалось много, но прибыльного хозяйства на ней не вели — никто не желал этим заниматься, и потому отдавали в аренду, а чаще — просто в залог. За счет этого содержали в гвардии сыновей и достойно выдавали замуж дочерей, однако платежи по залогу совершались из года в год все реже, в конце концов от двух тысяч изначальных десятин оставалось около восьмисот — лес в основном, но и его постепенно сводили — кругляк был прибыльнее всего: деньги давал мгновенно. По этим остаткам былого величия и пробиралась рано поутру несмазанная телега, на которой восседали Дебольцов, Бабин, Надя и возница, наглый малый лет тридцати с картофелиной вместо носа и мелкими веснушками на щеках. Был он чем-то неуловимо похож на Алексея. Ехали молча, только иногда веснушчатый запевал диким голосом какую-нибудь революционную песню. Вот и сейчас горланил что было мочи о товарищах, кои должны идти в ногу непременно смело и при этом еще и духом крепнуть. Правда, следующий куплет выходил вполне оригинально: «Вышли мы все из народу, а как нам вернуться обратно в него?» — вопрошал, кося наглым глазом в сторону Алексея.
Места здесь были душевные: прозрачный лес, поляны, поросшие земляникой, — ее красные россыпи то и дело пробивались сквозь темную зелень лугов — чистый воздух и полное отсутствие комарья. «Хорошо… — задумчиво проговорил Бабин. — Будто в детство вернулся».
— Во-во, детство… — охотно вступил в разговор возница. — Я — тож памятливый, я славно помню вас, барин, — улыбнулся Алексею, — в костюмчике бархатном, и гувернер позади. А я — всего на год вас и молодее — держу блюдо с ягодой, а вы это блюдо жадно жрете!
— Будет врать-то… — отмахнулся Дебольцов.
— Врать?! — закричал веснушчатый. — Ну уж, подвиньтесь! Страшная правда, барин, состоит в тем, что папаня ваш, Александр Николаевич, генерал-майор и кавалер, — только и занимался, что у моей мамани-покойницы, царствие ей небесное, наслаждений искал! И оттого, Алексей Александрович, мы с вами братья единокровные, уж не взыщите!
— Хватит молоть. — Дебольцов отвернулся, нахмурился. Подобрали «братца», напоролись… Пешком бы идти, да ведь Надя устала… Черт знает что такое… Случайность, называется. Вот тебе и случайность!
— Молоть! — заорал возница. — Ладно. Товарищи-господа, глядите! — повернулся в профиль. Для убедительности еще и пальцем потыкал в щеку: знай, мол, наших.
Он и вправду был похож, спорить тут было не с чем.
— Ефим Александрович, — снял картуз. — Ну, само собой — по матери моей я — Мырин. Хотя имею — по установлению истинной народной власти зваться правильно: Де-боль-цов!
— А не боишься, что за принадлежность к дворянской фамилии тебя новая власть упечет? — поинтересовался Бабин.
— Оно точно… — поскучнел Мырин. — Время теперь революционное, бросовое, человека в расход пустить, что два раза плюнуть: тьфу и тьфу! При этом, господа, это к вам, сучьему вымени, относится главным образом, смекайте…
— Да-а… — протянул Бабин, трогая прутиком Мырина по плечу. — Замечательный революционный мужичок! Носитель! Господи… А ведь оркестр играл, полковник, и как играл! И гвардия шла…
* * *
Первым делом подъехали к дому, он был поставлен еще первым Дебольцовым в новомодном тогда классическом стиле: антаблемент, колоннада, окна с «замками». Но боже ж ты мой, что оставалось теперь от былого величия… Ободран, бедный, беспощадно и страшно — как курица, которую вот-вот положат в котел: ни перьев, ни внутренностей. В полном недоумении смотрел Алексей, не веря глазам своим. «О господи…» — только и сказал Бабин.
А Мырин тут же присоединился к толпе крестьян и бывших рабочих завода — те стояли перед пустым окном, которое корявая женщина в кожаной куртке и красной косынке использовала как трибуну:
— Я, как женщина революции, етого и представить се не могу, — вещала ораторша скандальным голосом. — Как мы, бабы, жили? Истощенный непосильной работой, мужик являлся к своей бабе — и что? Одно колыханье на пустом месте! Недоедали мужского бабы! Недоедали женского — мужики, и вой стоял по Расее… Штаны-то у всих — без груза!
— Чертовка большевистская, — сказал кто-то в толпе. Еще кто-то хохотал звонко-рассыпчато — невсамделишно…
— Отныне у власти — мы, большевики! И мы вас, мужики и бабы, напитаем. И мы стиснем друг друга в каменных большевистских объятиях, и Расея пополнится!
— Да здравствуить нова власть! — истошно завопил Мырин. — Власть, котора допускаить друг друга к любви! Это святое дело товарища Ульянова, он же — Ленин!
Бабин и Надя остались у ступеней и стояли молча. Дебольцов поднялся и остановился на пороге. Господи… Как же это было неузнаваемо все, и оттого — страшно. Зал, покрытый плесенью, разоренный, с разломанными полами — золото искали — и сорванными обоями, пробитыми стенами. Люстра одиноко болталась под потолком, и звон хрусталя доносился, как похоронный, с дальнего кладбища. Книги — разорванные, полусожженные — валялись повсюду, устилая пол отвратительной мозаикой небытия и убийства. Подобрал акварельный портрет матери: кто-то наступил на него и продавил, но юное прелестное лицо семнадцатилетней Марьи Сергеевны все равно было прекрасным и словно спорило с мерзостью запустенья.
И услышал Алексей дальний звук гармони. То была с детства знакомая песенка: «Шарф голубой». Как проникновенно выводил гармонист, сколько страсти и муки вкладывал, показалось даже, что не гармошка это, а величественный орган, исполняющий надгробное рыдание…
Поднялся на второй этаж, было темно, только небольшое окошко подсвечивало неверно, здесь некогда была комната мамы, двери висели на одной петле сорванные, вошел, там, у стены — высокая, стройная, в длинном платье, с печальным лицом…
— Мама… — тихо сказал и шагнул к ней, но… Ни-че-го.
Ветки без листьев заглядывали в окно, там уходили в горькую неизбежность мертвые поля, зима царила без надежды на пробуждение. «Как же так… — подумал, — теперь ведь