— Так что за распоряжения для меня у господина капитана?
— Одно-единственное, сударь, — ответил Феликс с удивившим меня хладнокровием. — А именно: будьте готовы покинуть нас завтра, поутру.
— Я не для того приехал сюда, чтобы выполнять ваши поручения за пределами плавильных мастерских.
— А это уже ваше дело, какие и чьи поручения вы будете выполнять в дальнейшем; вы закончили курс обучения, господин Ланнуа, и я считаю, что пора вам убираться под крылышко к папаше.
Эти слова ошеломили меня. Пришлось мне схватиться за ветку граба, чтобы не упасть в обморок. Ответ Леона хотя и ужаснул, но все-таки ободрил меня.
— Значит, господин капитан, — сказал юноша, — вы меня прогоняете?
— Я этого не говорил, — холодно возразил Феликс.
— В самом деле? — с едва уловимой насмешкой заметил Леон. — Так вы, выходит, вовсе не такой грубиян, как кажется…
— Оставьте при себе свои шуточки, мой мальчик, — презрительно проронил капитан.
— Хорошо; но только если вы оставите при себе свои пустые распоряжения, мой грозный капитан. — Леон рассмеялся.
— Но вам придется повиноваться им тем не менее.
— Только когда их подтвердит тот, кто является здесь хозяином.
— Хозяин здесь — я!
— Это не совсем так, сударь, пока что; господин Бюре — вот кто здесь хозяин. Ведь я прекрасно знаю, что вы должны войти в фирму на паях после того, как получите приданое Генриетты. Как приятно, наверное, разбогатеть с помощью женитьбы на богатой и миловидной девушке! Но свадьба еще не состоялась. А до нее вы такой же приказчик, как и я, господин капитан, и, хоть вам и нравится отдавать приказы, мне не нравится получать их от вас.
Я думала, Феликс взорвется. По его голосу было понятно, что он с трудом подавил в себе ярость.
— Что ж, сударь, как вам угодно: все ваши рекомендации будут выполнены и вскоре господин Бюре повторит вам то же самое.
— Значит, — вышел из себя Леон, — вы донесете на меня!
— На вас? Доносить? С чего вдруг, господин Леон? Я считаю вас весьма порядочным молодым человеком; вы достаточно прилежны в учении и неглупы. Но что делать? Может быть, это каприз, но я не желаю больше лицезреть вашу физиономию: она действует мне на нервы.
— Знаете, господин капитан, я ведь могу расценить ваши слова как оскорбление.
— Да ну? И что же дальше?
— Я потребую у вас удовлетворения!
— О нет, милый друг, это невозможно. Ваш отец отправил вас к честным предпринимателям; мы получили его сынка в целости, сохранности и добром здравии, а посему должны, как порядочные люди, вернуть его назад в том же виде. Потом, когда ваш папаша уведомит нас, что вы благополучно прибыли домой, — вот тогда, если вас не утомит еще одна прогулка в эти края, тогда пожалуйста — я быстро отрежу вам уши, если, конечно, попросите.
— Ну-ну, посмотрим, — проронил Леон с презрением, которое, несмотря на все мое отчаяние, доставило мне удовольствие, так как должно было унизить Феликса. — Рассчитываю на вашу обязательность, милый мой, как вы изволили выразиться; а пока, мой очень и очень милый друг, я хотел бы сообщить вам: вы глупец.
Выдержка изменила капитану, и он вскричал:
— Ах ты, щенок!
— Э-э, капитан! Идемте же, у меня есть шпаги.
— Нет. — Феликс опять взял себя в руки. — Сначала нужно вас выгнать отсюда.
И, опасаясь, видимо, собственного гнева, капитан быстро удалился. Я хотела было подойти к Леону, но силы оставили меня, и я упала в обморок.
Очнулась я в гостиной нашего дома, в окружении родных. На всех лицах царило гневное осуждение, только брат смотрел на меня с какой-то странной мягкостью. Рассудок еще не совсем вернулся ко мне, когда брат почти что нежно спросил:
— Генриетта, виновна ли ты?
Ах! Горе, горе и проклятие тем, кто говорит с невинными людьми на языке, который предполагает преступление или грех!
Эти слова — виновна ли ты? — для моей семьи означали совсем иное, нежели для меня, но я поняла это только много позже. О бедное дитя, посмевшее влюбиться, и влюбиться к тому же как дитя! Я думала только о том, кого собирались изгнать, и на вопрос: «Виновна ли ты?» — промолвила только:
— Смилуйтесь, пощадите Леона…
— Несчастная! — Отец выпрямился во весь рост.
— О Генриетта! — с ужасом в голосе прошептала Ортанс.
Отец, которого матушка едва сдерживала, выкрикивал страшные проклятия. Я словно остолбенела; признавая свою ошибку, так как пошла наперекор воле семейства, я сознавала свою абсолютную невиновность. Не представляя, что такое грех прелюбодеяния, я знала, что не забыла о чести. Встав напротив отца, я твердо заявила:
— Вы спросили меня, виновна ли я; но в каком преступлении? Виновна в любви к господину Ланнуа — да, это правда; виновна, что призналась ему в этом — да! Виновна, что приняла его любовь, наконец! Но другого греха за собой я не знаю!{87}
И я выскочила из гостиной, не в силах вынести отчужденные, осуждающие взгляды близких — и это в тот момент, когда было разрушено все мое счастье! Мной овладело отчаяние от одинокого сознания всей глубины пропасти, куда, казалось, я падаю, познавая через боль любовь, которую уже познала через радость, — любовь необъятную, любовь, грозившую мне смертью или безумием, если я лишусь ее: ибо эта любовь являлась средоточием души моей.
Тем не менее к отчаянию примешивался и гнев: не найти ни слова сочувствия у близких, казалось, даже чему-то радовавшихся, — вот что меня возмущало. Я обвиняла их так же, как они меня; и в это время неслыханное событие разогрело мою ярость до последней степени. Когда я распахнула дверь своей комнаты, то неожиданно увидела Феликса; он разворотил ящики секретера, копаясь в моих вещах и бумагах. От ужаса и отвращения я вскрикнула.
— Что там еще? — тут же откликнулся мой брат, который последовал за мной вместе с женой.
— А… Да так, один неуклюжий лакей портит тут мебель, — вскричала я, негодуя.
— Генриетта! — возмутился Феликс, которому грубость моих слов не оставила даже времени на то, чтобы покраснеть от гнусности своего поступка.
— Вон! — бросила я ему. — Убирайтесь из моей комнаты, и чтоб я вас больше здесь не видела!
Брат и Ортанс застыли на пороге моей каморки, покраснев от смущения, что ясно дало Феликсу понять, как им было стыдно за него. К тому же ярость, должно быть, придала мне небывалую властность, так как отважный капитан вышел без единого слова; чело его помрачнело, глаза горели бешенством. Мы обменялись роковыми для нас обоих взглядами: в них горели моя неприязнь и отвращение к нему и его месть и ненависть к Леону и ко мне.
Феликс выскочил, и едва я захлопнула за ним дверь, как услышала его слова, обращенные к брату:
— Мне не удалось найти доказательств.
Доказательств? Доказательств чего? Моей любви? Но в этом не было необходимости! Я призналась, я кричала о ней во всеуслышанье! Значит, он искал доказательств моего бесчестия. Бесчестия!!!
О! Пусть не забывает тот, кто читает этот печальный рассказ, на какой начертан он книге; пусть поймет он, из какого дьявольского расчета позволили ей, после многих других, скрасить мое одиночество. Поначалу я писала не на столь ужасающих страницах. Первым было сочинение, которое называлось «Фоблас»{88}, за ним последовало еще несколько — все более и более мерзких и развратных, подсунутых в мой пустынный саркофаг, дабы отравить мою душу; те несколько страниц, что я смогла осилить, осквернили мой взор, прежде чем я поняла наконец, что же все-таки имеется в виду.
Сегодня я знаю, каких доказательств искал Феликс; знаю, что означает это слово — бесчестие! Но тогда — Бог мне свидетель — мои помыслы были столь же чисты, сколь девственна была моя плоть, и любовь, которой они стыдили меня, была ангелом небесным, что снизошел ко мне, не осквернив белоснежные крылья грязью земной.
Меж тем все говорило мне, что обвинения моего семейства шли гораздо дальше, преувеличив мою настоящую вину; раздосадованная суровостью домашних и оскорбительной бесцеремонностью Феликса, я жалела, что не совершила ошибку в действительности; мне не хотелось, чтобы мои родные, а особенно Феликс, испытали облегчение, узнав, что я невинна: я доставила бы им радость своим целомудрием, в котором они мне уже отказали.
Мое состояние гнева и горячки было слишком сильным, но вскоре ярость утихла, на смену ей пришла боль.
Я теряла Леона; я теряла его внезапно, без прощаний и клятв, так, что мы не успели сказать друг другу: «Будем страдать и надеяться вместе». Это было ужасно! Несколько раз я порывалась спуститься и признаться отцу, брату или Ортанс, что я невинна, попросить, чтобы они не отпускали Леона или хотя бы дали мне с ним повидаться: от горя у меня совсем помутился разум, как раньше от гнева.