С Нюркой мы стали приятельницами, играли на кухне в «фантики» и в «лямочку» — кто сколько раз подкинет ногой узелок с пятачком внутри. Она мне жаловалась, что Малышев Сашка не дает ей проходу, когда Настасьи нет дома, и заодно просвещала меня по части семейной жизни. У меня были еще не очень ясные представления о взаимоотношении полов. Я знала, что мужчины и женщины влекутся друг к другу, влюбляются, и целуются, и милуются, и даже более того. Но вот что именно после «более того» появляются дети, казалось мне вопросом спорным. «Моя тетя Маруся и дядя Миша живут уже лет десять вместе, а детей у них нет», — говорила я. «Бывает…» — отвечала Нюрка и щедро делилась знаниями.
* * *
Через месяц после ареста отца у нас дома появилась одна давняя знакомая, вскоре ставшая, можно сказать, другом семьи.
Однажды к нам с мамой заявилась в гости молодая женщина. Высокая, худая, с железными зубами, в коричневой кроличьей шубке и заячьей шапчонке. Отрекомендовалась: Калмыкова Марья Петровна, принесла, мол, деньги, полученные ее братом Калмыковым по доверенности для семьи Былинкина Ивана Герасимовича. Я ее не узнала, но мама сразу увидела, что гостья — вовсе не Калмыкова, а та самая Манька Пушкина, что лет шесть назад нагрянула к нам в Снегири, а теперь нашла предлог, чтобы разузнать об отце.
Так и оказалось, но мама ничего ей не сказала.
Бедная Марья Петровна Пушкина, лаборантка с Газового завода, была давно и на всю оставшуюся жизнь влюблена в моего отца. Видя, что ее любовь не находит стопроцентного ответа, она тем не менее упорно добивалась своей цели, подпаивая отца лабораторным спиртом и задабривая ласковым обхождением и безропотным терпением.
С такой же приветливой обходительностью, улыбаясь во весь свой железнозубый рот и готовая во всем помочь и услужить, подступилась она и к нашему с мамой очагу. Но Марья Петровна, если не считать этого ее фарса, была искренна в своих чувствах. Любовь к отцу она некоторым образом перенесла на меня, да и к маме, которая ей ни слова в упрек не сказала, наверное, притерпелась. В общем, она к нам зачастила.
У меня с Марьей Петровной установились нормальные отношения, я давала ей читать книги и вовсе не терзалась ревностью, хотя долго понять не могла, как моя мама, давно знавшая правду о Маньке Пушкиной, может ее принимать, угощать чаем и по-доброму с ней разговаривать. Все-таки эта святоша обманом к нам втерлась…
Однако мало-помалу мое некоторое внутреннее противление сошло на нет под влиянием внешних обстоятельств. Мы с мамой оказались словно бы одни в целом мире. Я болела всеми детскими болезнями подряд, маме не с кем было меня оставить и не на кого опереться, а работать ей приходилось с утра до позднего вечера. Тетя Маруся была в Уфе с дядей Мишей, который бежал из Москвы от греха подальше; тетя Милуша не слишком вникала в наши заботы, оберегая покой Льва Ефимовича. Никому до нас не было дела, каждому хватало своих тревог. А приветливая Марья Петровна всегда оказывалась под рукой, да и соперницей она выглядела незавидной. «Бог с ней», — наверное, думалось маме, когда сама она в очередной раз отправлялась к Лефортовской тюрьме, чтобы отстоять там два-три часа в очереди, растянувшейся по улице Матросская тишина, и передать отцу папиросы и разрешенные 40 рублей.
Судьба отца рисовалась в самых мрачных тонах. Если не расстрел или Сибирь без права переписки (что значило одно и то же), то в лучшем случае все равно — лагерь. Так или иначе — по 58-й статье, а ее разные вариации («а», «б», «в» и т. д.) в целом не имели значения.
В нашей комнатке среди нагромождения вещей и мебели негде было повернуться. Денег на прожитье явно не хватало. Зарплата машинистки — мизерная. И мама решилась расстаться с роялем… Он, грузный и беспомощный, тихо лежал на боку, изредка позвякивая спустившей струной.
Пришел оценщик из комиссионного магазина музинструментов на Кузнецком мосту. Осмотрев клавиатуру, струны, молоточки, он спросил маму: «А вы это заметили?» — «Нет, а что именно?» — «Вот, на деке — автограф Николая Рубинштейна. Видите?»
Автограф основателя Московской консерватории на инструменте превращал его в историческую ценность. Наш рояль сделал нам прощальный подарок.
Мама поставила в известность Московскую консерваторию. Там всполошились и просили не продавать, пока они не найдут средства на приобретение. Однако ждать было невозможно. Меня надо было отправлять в Костино после дифтерита.
Снова пришел человек из магазина и вручил маме пятьсот рублей — трехмесячную отцовскую зарплату.
На следующий день приехал большой грузовик и четверо грузчиков. Наш красно-коричневый рояль подняли на широких лямках и, кряхтя, потащили к выходу.
Мама не заплакала, потому что она никогда не лила слезы. Но мне страшно подумать о том, что творилось у нее в душе.
Когда уходил живой человек, надежда еще оставалась. Когда выносили рояль — выносили гроб. Навсегда.
Мы долго молча сидели в комнатушке, ставшей вдруг такой просторной. Ровно через двадцать лет на свой первый литературный гонорар я купила маме пианино «Бехштейн». Такое же звучное и черное, какое, по ее рассказам, было у нее в детстве. Но это случилось позже, а с роялем ушла ее молодость, часть души.
После того как мы расстались с роялем, стало абсолютно ясно, что начинается новый период жизни. Мама была высокой, худенькой женщиной 34 лет со стрижеными волосами и грустными глазами, я — обыкновенной девочкой-подростком 12 лет с двумя уже довольно длинными толстыми косами.
Несмотря ни на что, жизнь во многом продолжала катиться по накатанной дорожке. Летом я, как всегда, оказалась в Костине. Мама сняла там для меня комнатушку, а сама приезжала туда только с субботы на воскресенье.
С осени 38-го года, с пятого класса, началась моя учеба в школе № 401, что рядом с нашим домом. Вместо одной седовласой почтенной Зои Васильевны Марковой появилась целая когорта разномастных учителей. По черчению — Юлия Юлиановна Якимович по прозвищу Курица, с длинным носом и тяжелым задом; по немецкому — кокетливая Екатерина Федоровна Мелленберг, которая, садясь за учительский стол, опускала на него для удобства свою пышную грудь. Литературу преподавал Александр Федорович Просвирнин, молоденький лохматенький учитель, застенчиво поглядывавший на девочек. По ботанике нас просвещала Дина Никифоровна Макеенко, зычным голосом что-то вещавшая про тычинки и пестики. Классным руководителем был учитель географии, сухонький строгий Алексей Герасимович.
В общем, хлопот прибавилось. Надо было осваивать новые предметы — и новых учителей.
В пятом классе я сблизилась с Тамарой из нашего дома. С ней мы до конца десятого класса вместе сидели за одной партой, а затем еще с полвека тесно общались, хотя наши интересы далеко не во всем совпадали. Тамара, в девичестве Пылева, в первом замужестве — Лебедева, во втором — Ренская и в третьем — Богатырева, была хорошенькая незамысловатая девочка с русыми косичками — немного потоньше, чем у меня, — и с круглыми голубыми глазками, глядевшими на меня порой озадаченно, а на мальчиков — всегда ободряюще. Она жила с родителями и братишкой Борисом на первом этаже в одной из комнат 19-й квартиры, где кроме них жили еще две семьи — немой художник Зиновий с детьми и фабричная работница тетя Стеша с дочкой. Родители называли Бориску Бутузом, а Тамару — Тяпочкой. Его — за кругленькую добродушную мордашку, ее — за беспечность и необидчивость. Последнее я особенно в ней ценила.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});