Однако и это рассуждение, стоило задуматься, показалось мне полностью сумасшедшим, я сбился окончательно...
И вот один момент этих размышлений идиота пришелся на такой момент жизни, вполне, впрочем, обычный: я сидел в очередном заведении, которых в городе стало несчетно и становилось все больше. Заведение называлось «кафе-бар» и представляло собой зауряднейшее место своего времени: дешевые, откуда-нибудь из Восточной Европы, ресторанная мебель и стойка, довольно полный международный выбор напитков, совершенно советского вида тетка за стойкой и странные официантки – не то учительницы бывшие, не то мелкие чиновницы из накрывшихся главков, вежливые, но непрофессионально, по-домашнему. Посетителей, опять же по причине обилия нового общепита, мало: приезжая пара с пластиковыми пакетами, трое охранников в форме из соседнего банка, плотно перекусывающих с «Фантой», да один такой же, как я, одинокий пьяница с небольшими, видно, но деньгами пил «Смирновъ» под грибочки.
Я же взял, как обычно, виски, утвердительно ответив златозубой за стойкой на два вопроса: «рэд лэйбола?» и «сто?», закурил без охоты, вяло и сбивчиво думая о том, о чем уже сказано...
И не заметил, как она вошла, подождала у стойки – обнаружил, только когда села напротив меня, с кофе и маленькой рюмкой, видимо, коньяку, глазами спросив, не занято ли.
Внешности она была самой что ни на есть милой, то есть такой, которую описать крайне трудно, поскольку ничего не то что особенного нет, но даже просто примечательного, а в то же время глаз ничто не царапает и даже наоборот – к какой детальке ни присмотришься, каждая радует. Такая красота – как действительно хорошая, английская, к примеру, одежда: незаметна, потому никогда не раздражает и не надоедает, и чем сильнее поношена, тем элегантней и дороже тому, кто к ней привык.
Вот и севшая напротив меня женщина, никак не менее тридцати пяти лет от роду, была, если присмотреться, очень хороша именно так, что хотя и возраст виден со всеми морщинками, легкими обвислостями и общим выражением, и яркого ничего нет, включая какую-либо косметику, кроме желтоватой помады, и причесана никак, просто пострижена «под горшок» – а решительно прелесть.
Все эти впечатления и соображения, конечно, отразились на моем лице, тем более что я их и не скрывал, а, наоборот, привычно продемонстрировал, почти автоматически.
Она очень ловко, почти в один глоток, выпила коньяк и медленно, сосредоточенно, не глядя по сторонам, допивала кофе. Закуривая вторую сигарету, я как бы с вопросом, но без слов протянул пачку и ей – это, как и подчеркнуто прямой, но теплый взгляд, следовало одно за другим абсолютно помимо моего сознания, так опытный водитель, не замечая, переключает скорости, перестраивается, держит дистанцию...
«Спасибо, – улыбка у нее была немного обезьянья, с гримаской-оскалом, впрочем, приветливая, – а очень крепкие?..»
В прежние времена события стали бы развиваться таким образом: я бы сообщил, что именно очень крепкие, намекая таким образом на удивительные мужественность и силу, позволяющие курить французские «Голуаз» (а еще раньше – кубинские «Партагас»), затем, выслушав ужасания, пошел бы, несмотря на ее протесты, к стойке, взял бы пачку чего подороже для нее... И так далее. Но теперь я стал умнее, а здоровье – слабей, поэтому курил обыкновенные сигареты средней крепости и не суетился – уже знал, что обычно хватает взгляда и минимальной любезности.
«Не очень, – ответил я, щелкая зажигалкой и двигая к ней по столу пепельницу. И вдруг не удержался: – Еще коньяку?»
Ей-богу, последовавшие за этим ее слова я сначала воспринял как плохо расслышанные.
«С удовольствием, – сказала она, – только спать с вами я не буду. По крайней мере сегодня, ладно?»
...Мы просидели до закрытия, выпили порядочно, она не отставала, разве что каждая порция была вдвое меньше моей. Мы разговаривали, на несколько минут замолкали, молча делали несколько глотков, время от времени закуривали, опять бесконечно говорили. Вдруг оба почувствовали, что дико проголодались, я взял каких-то салатов, еще чего-то, ели молча. Поев, молча же закурили, выпили по последней.
Когда вышли, я остановил первую же проезжавшую машину – она жила в очень дальнем спальном районе, в машине сели на заднее сиденье оба, но не близко друг к другу, и продолжали молчать, сказать уже больше было нечего. У ее подъезда попросили шофера зажечь свет, она накарябала свой телефон на пустой странице моей записной книжки, я дал ей свой, прикоснулся к ее плечу – и дверь подъезда стукнула. «Поехали назад, в центр», – сказал я и, откинувшись, закрыл глаза...
«Самое ужасное в вашей жизни, – говорила она, – что вы совершенно не ощущаете собственного существования. Как бы (она очень любила вдруг ставшие модными в том сезоне обороты “как бы” и “на самом деле”) вы не чувствуете себя, потому и не можете ни одной минуты в одиночестве пробыть, потому и пьете, потому и романы ваши письменные (так и сказала: “письменные романы”) либо получаются как бы... ну, игрушечными, не всерьез, либо вот сейчас и вовсе ничего не получается. И в жизни романы такие же: вроде бы горячо, как огонь, а руку поднесешь – не жжет...»
«Вы ведь пытались прислушаться к себе, правда? Но не получилось, я знаю. – В разговоре она делала длинные паузы и смотрела мне за плечо, будто читала там по телесуфлеру, я даже пару раз оглянулся, там не было ничего, уже почти никого и не осталось в баре. – И вы уже давно сдались, ведь и так можно жить, убедились, а временами даже и неплохо жили, правда? На самом деле...»
«Я уже давно знаю вас, читала кое-что, а одна моя подруга рассказывала, она встречалась с вами недолго, – тут я, к собственному изумлению, почувствовал, что краснею, она засмеялась, – но впечатления у нее остались хорошие, хотя и странные, поэтому я и предупредила вас как бы с самого начала... Поэтому я и решила к вам подсесть, мне кажется, что я многое про вас поняла, и мне вдруг захотелось вам это рассказать, лицо у вас было очень грустное, прямо трагическое...»
«Хватит обо мне, – сказал я, – конечно, как всякому человеку, кроме следователя, мне интереснее всего не о других, а обо мне, но все же...»
«И кроме писателя, я думала раньше», – перебила она.
«Кроме настоящего писателя, – с обидой согласился я, она улыбнулась и положила ладонь на мою, прикрыла ее, но я освободил, взял стакан, сделал глоток. – Так ведь я не настоящий, я и пишу не романы, а нечто вроде беллетризованных дневников, получается, что и для дела мне необходимо именно с собой в первую очередь разобраться. Поэтому я вам очень благодарен, несмотря на то, что, не успев познакомиться, вы уже бессчетно меня наобижали, начиная с вашего дурацкого предупреждения и кончая последней вставочкой насчет писателя, но все равно мне так интересно, что я готов выслушать от вас все что угодно и слушать это бесконечно...»
«Смотрите, – сказала она очень серьезно, – это может кончиться куда хуже, чем просто постелью парудругую раз...»
«Или куда лучше, – галантно ответил я, она не обратила внимания на мои слова даже для порядка. – Что ж, вы правы, абсолютно правы, – продолжал я, – только кто вам сказал, что именно неумение ощущать себя в каждый отдельный миг есть самая большая проблема моей психологической жизни? Возможно, действительно из-за этого не так, как хотелось бы, идут мои литературные дела, возможно, поэтому застопорилась последняя работа... Но почему вы думаете, что это и есть в моей жизни самое главное? Вот я, например, в последнее время – и когда вы подошли, тоже – решал для себя вопрос о смысле сочинительства в принципе. И чем дальше, тем больше склонялся к тому, что смысла этого не существует, а существует совсем другой смысл, о котором у нас, у как бы культурных людей, принято говорить только иронически, – смысл жизни. Понимаете? Именно жизни, то есть сна и просыпания, еды, физической близости, ходьбы, добывания средств для всего этого, дыхания, наконец...»
«Выдумываете вы все. – Она допила очередную рюмку и с очевидным сожалением посмотрела на опустевшее стекло. Пока я ходил к стойке и возвращался к столу с новыми порциями, она влезла в мою пачку, взяла сигарету и теперь вертела в руках зажигалку, пытаясь понять, как она работает. Я отобрал у нее „Зиппо“, щелкнул, она, почти не затянувшись, выпустила огромное количество дыма и долго молчала, снова высматривая что-то за моей спиной, потом заговорила едва слышно: – Выдумываете, потому что боитесь себе признаться: не литература кончилась, а ваша литература, и кончилась потому, что не можете вы больше ничем заниматься, пока не научитесь себя слушать, пока будете, как только остаетесь один, чувствовать себя пустым местом... Не обижайтесь...»
Поскольку к этому времени выпили мы очень порядочно, на последних ее словах я почти заплакал, вернее, просто заплакал, только слезы не пролились, удержал я их на нижних веках, а может, и не удержал – уже был очень хорош. Причем хотя она была тоже не совсем трезва, но, насколько помню, куда нормальней меня. Конечно, и выпила вдвое меньше, но ведь и весу в ней по сравнению с моим небось половина, к тому же дама...