Для начала было бы уместным обозначить понятийное поле, которое делает возможным описание феномена Kulturkampf . В историографии указывается на тесное переплетение в нем национальной и конфессиональной проблем. Прямое родство обоих феноменов подчеркивалось довольно часто, в особенности историком Максом Ленцем (Max Lenz) в PreuЯischen Jahrbьchern (1907): «Национальность и религию невозможно отделить друг от друга. Они являются одновременно мечом и ножнами. Они не только проникают друг в друга, но и обоюдно создают друг друга»[356]. Хотя тезис взаимного порождения национальности и религиозной вероисповедной общины и поддерживается современными исследованиями национализма[357], он тем не менее оказывается в тени идеи Kulturkampf — представления о гегемонии национального государства, проистекающей из религиозно-историко-философской миссии. В этом смысле экскурс в историю европейских наций до начала Нового времени лишь подтверждает, что конфессия в политически сконструированной нации является более чем второстепенной. Наилучшим образом это демонстрирует история польской реформации и контрреформации. Хотя сословно-национальные интересы проявились здесь поначалу в реформаторской программе, они смогли превратиться позднее в заводную пружину контрреформации . Таким образом, нацию скрепляли вместе прежде всего политические узы. Конфессиональный признак потерял окончательно свой второстепенный характер только с разделами Польши, когда вероисповедание стало убежищем нации. Как это установил еще Фридрих Майнеке (Friedrich Meinecke), утверждавшееся Максом Ленцем взаимопроникновение нации и конфессии составляет главным образом феномен народов, лишенных государственности, когда «нации находят прочную опору в религии и церкви»[358].
Тем не менее национальную коннотацию конфессии можно установить в Польше еще до эпохи разделов. Этот национальный аспект религии не может быть объяснен только внутренними условиями Речи Посполитой — как польский сословный интерес в защите и сохранении культурной идентичности и католицизма. Скорее наоборот, политизация конфессионального вопроса происходила в XVIII столетии из-за целенаправленных попыток давления извне: начиная с XVII века прослеживаются выступления соседних государств (протестантской Пруссии или православной России) в защиту своих собратьев по вере в Польше. Когда впервые в 1674 году был назначен русский резидент в Варшаве, Москва доверила ему заботу о православных общинах в Польше — задача, которая значилась в дальнейшем в инструкциях всех его преемников на этом посту[359].
По «Вечному миру» с Россией 1686 года, впервые в истории Польши последователи одной из конфессий (православные христиане) обрели силу благодаря давлению со стороны иностранного государства. По заключенному договору польский король обязывался не угнетать адептов православной веры и не принуждать их к смене конфессии. Отвоеванный в 1668 году Киев как резиденция митрополита получал беспрепятственную связь со своими польскими епархиями во Львове, Премышле, Луцке и Могилеве. Такие попытки конфессиональной протекционистской политики, которые наблюдались в XVII веке также и со стороны Бранденбурга во благо протестантов в Польше[360], оказали влияние на складывающуюся межгосударственную политическую систему. Именно в это время польским королем становится Август II, избрание которого на трон было бы немыслимо без влияния трех соседних государств — России, Бранденбурга и Австрии. Проявившееся впервые в этом избрании совпадение интересов будущих участников разделов Польши усилилось в ходе Северной войны, которая принесла России гегемонию на востоке Центральной Европы, а Пруссии роль младшего партнера Российской империи в контроле над Польшей. С этой «системой негативной политики по отношению к Польше»[361] сформировалась международная ситуация, которая детерминировала состояние конфессионального вопроса в Польше вплоть до эпохи Kulturkampf . При совпадении главных целей в отношении Речи Посполитой, о чем сигнализирует прежде всего срыв конституционных реформ, Россия и Пруссия преследовали различные специфические интересы. Для Пруссии приобретение королевской Пруссии (сухопутного моста между ядром Бранденбургской монархии и Восточной Пруссией) составляло с начала XVIII века постоянную цель; российский интерес после приобретения фактического протектората над Польшей ограничивался поначалу сохранением status quo в восточной части Центральной Европы.
Сложившаяся межгосударственная система способствовала политизации конфессионального вопроса в Польше в том виде, который может быть полностью сравним с проблемой национальных меньшинств в современном мире. Это превращение религиозной проблемы в инструмент сиюминутных политических интересов в очередной раз отразило специфические интересы Пруссии и России в отношении Польши. В то время как Петр I предотвращал обострение конфессиональной проблемы в русле имперской, ориентированной на сохранение status quo политики протектората, гогенцоллерновская монархия проводила последовательно с 1716 года ее политизацию и интернационализацию. Разработка концепции польской политики в Пруссии принадлежала Даниелю Эрнсту Яблонскому (Daniel Ernst Jablonski), который состоял с 1693 года берлинским придворным священником, а с 1698 года одновременно и сеньором Великопольской Унии и был «в определенной степени ex officio связующим звеном между диссидентами в Польше и бранденбургско-прусским двором»[362]. Его истинная роль в развитии концепции прусской конфессиональной политики заключалась в том, что он упорно работал над кооперацией Петербурга и Берлина в диссидентском вопросе. В вопросах конфессиональной политики он представляется «двойником» русского дипломата Иоганна Рейнгольда Паткуля (Johann Reinhold Patkul), который осуществлял в Северной войне систематическую связь русской и прусской государственной политики в польском вопросе[363]. В свою очередь, Яблонский попытался распространить это взаимодействие и на конфессиональную сферу. Как заключает Л. Р. Льюитер (L. R. Lewitter), через разработку совместной интервенционной программы по защите диссидентов «из двух самостоятельных вопросов, православного и протестантского, он сделал один и превратил внутриполитическое затруднение в международную проблему»[364].
Ограниченный поначалу успех Яблонского объясняется тем фактом, что российский интерес к сохранению гегемонии в Польше исключал участие царской империи в прусских планах интервенции и разделе этого государства. Хотя цель совместной защиты диссидентов и значилась во всех проектах договоров между Пруссией и Россией, Петр I лишь однажды прибегнул совместно с Пруссией к прямому вмешательству в польский конфессиональный вопрос. Так что даже в случае раздутого Пруссией с большими дипломатическими и публицистическими усилиями «Торнского кровавого суда»[365] Петербург не присоединился к прусскому протесту[366].
Почти как идеальные типы представлены в российских и прусских политических действиях два отличных друг от друга варианта государственного подхода к конфессиональному вопросу. Петровская политика, даже несмотря на предпринятое из-за соображений престижа выступление в защиту православных, пыталась предотвратить эскалацию конфессионального противостояния, которая могла бы угрожать российской гегемонии в регионе. Одновременно Пруссия систематически работала над политическим обострением религиозных противоречий и способствовала таким образом национализации конфессиональной проблемы.
Положение дел изменилось только при Екатерине II. Императрица отказалась от одного из стержневых соображений петровской политики в польском вопросе: ни при каких обстоятельствах не превращать конфессиональную проблему в реальный предмет соглашений с Пруссией, создавая тем самым потенциальный предлог для интервенции и раздела Польши. Коронационные торжества Екатерины дали толчок к обострению конфессиональной проблемы, теперь уже в сторону присоединения или раздела Польши, чего постоянно пытался избежать Петр. Епископ Белоруссии Георгий Конисский (1718–1795) как единственный заграничный православный епископ получил тогда возможность апеллировать к государыне «от имени подданных» с просьбой распространить ее защиту на верующих, которые пострадали от польских преследований[367]. Если с точки зрения внутренней политики обращение представляло для Екатерины желанную возможность выступить в роли заступницы православной веры, то последовавшая затем жесткая политика защиты была для польских диссидентов скорее дисфункциональной в контексте предшествовавшего ей традиционного протектората, поскольку она привязывала российскую позицию к интересам только одной партии в Польше. Новая политика Екатерины проявилась также на межгосударственном уровне и нашла свое отражение в договоре с Пруссией и совместной, хотя и расплывчато сформулированной, декларации в защиту польских диссидентов. Решительное выступление за права православного и протестантского меньшинств привело к определенным изменениям в межгосударственной системе, которые повлекли за собой раздел Польши и вместе с этим удовлетворение специфически прусских (но ни в коей мере не российских) интересов.