– Не упустите, Сергей Александрович, если женщина видная, она всегда капризна. А уж эта очень, говорят, интересная…
Тут я не выдерживаю и, поморщившись, говорю:
– Только не в постели!
Да, действительно, Августа была настолько холодна ко мне, что распалить ее холодное нутро желанием никак не удавалось. Только зачем я вот так это ляпнул? Зачем так гнусно и мерзко обидел? Наверное, задели меня эти глупые шутки… То ли за себя обидно стало, что не ответила мне Гутя взаимностью…Да еще и Надя тут сидела…
Друзья не унимались:
– На что они вам, записные красавицы? Ведь вот рядом с вами девушка – уж куда милей: прямо персик!
– Да, но этот персик я уже раздавил! – отвечаю с сожалением и смотрю на Надю.
Она зеленеет от злости:
– Раздавить персик недолго, а вы зубами косточку разгрызите!
Я со смехом обнимаю ее.
– И всегда-то она так: ершистая!
Надя за словом в карман не лезла – и язык у нее был такой язвительный и ядовитый. Продолжаю ее дразнить:
– Вот лишил девушку невинности и не могу изжить нежности к ней. Она очень хорошо защищается!
Потом мы идем с ней вдвоем в кафе. Она молчит всю дорогу. Пьем черный кофе. Мне неловко. Я хочу спросить у нее, ждала ли она меня. Знаю, ведь, что нет. Это меня задевает.
– Я знаю, ты не была мне верна…
Но она меня жестко обрывает на полуслове:
– Вы мне не дали права на верность!
До чего же она смешная! Смешная и милая в своей горячности и язвительности. Она с удивлением смотрит на меня хохочущего, и сердце ее тает.
Идем к ней домой. Ласкаю ее губы, шею, крепкие груди. Она громко стонет. Тут же прямо на пороге комнаты валю ее на пол. Жадно срываю чулки, белье. Вхожу в нее страстно и напористо. Надя кричит. Я зажимаю ей рот рукой и продолжаю ритмично двигаться. Она вся извивается. Льну к ее губам и в последней судороге мы сливаемся в сладком вязком поцелуе. Мы любили друг друга всю ночь. Наутро я бросил ей, уходя:
– Расти большая!
Были и другие, и чужие. Были и долгие, и так – на одну ночь.
Этой имени даже не запомнил. Черноволосая, смуглая, волоокая. Не взгляд, а огонь. Хищница! Сидела за соседним столиком.
– Подождите, – говорю. – Не уходите: или я проиграюсь, или выиграю, но к Вам приду.
Подхожу к ней с Клычковым:
– Проигрался.
Денег нет. Лакею предлагаю в залог за вино золотые часы. Не берет, собака.
Я пьяный. Говорю какую-то чушь заплетающимся языком. Оправдываюсь:
– Дома – да не у меня, у старухи моей – куча долларов. Веришь? Но я не пойду туда! Не-е-е-ет, брат! Мы туда не пойдем! Там крысы! Я этот дом терпеть не могу!
Смотрю на нее. Сидит такая горячая, распутная, готовая на все – девушка с библейскими глазами. Много лет назад я встретил в Харькове такую же чернявую девушку с библейскими глазами – настоящую Суламифь. Стояла весна, цвели каштаны.
– Сегодня вы будете моей! – безапелляционно говорю ей.
Мы идем к выходу. Она, было, рванулась уйти или попрощаться с кем-то, но я, опасаясь, что она передумает, сразу схватил ее за руку.
– Будет литься кровь, но я Вас не отпущу.
Нас заметили. Кто-то стал перешептываться. Скандала она явно не хотела, и мы вышли на улицу. Светало. В повозке я пил ее алые хищные губы. За извозчика расплатиться нечем – пишу ему на спичечной коробке адрес «Стойла Пегаса».
Веду ее в квартиру. Оставляю в комнате, сам иду освежиться. Она в белой батистовой рубашке с кружевами, сквозь которую просвечивается гладкое бронзовое тело. Подхожу и бросаю ее на двуспальную кровать. Она раздвигает ноги. Подол рубашки заманчиво задирается. Малиновая бездна манит меня. Мы сливаемся с ней в бесконечном безграничном и бескрайнем экстазе. Ее черные библейские глаза – еще одна бездна. Я вижу их яркий огонь даже в полумраке. Два уголька неотрывно смотрят на меня.
Шепчу что-то бессвязное:
– Моя Шуламита! Дочь народа Исраэля! Ты стала проводником моим, моим Вергилием, в древнюю культуру своего народа. Теперь я буду писать о любви!
Утром приношу ей таз с водой. Голова трещит от выпитого вчера. Солнце заливает комнату. Разглядываю свою ночную гостью. Хороша! Вспоминаю то, что шептал ей в постели. Говорю, что Райх, моя жена, тоже была еврейка. А Дункан… Дункан – тоже… но я с ней разошелся. Она мне отвечает, что тоже разошлась с Евреиновым… Мне-то что до этого? Или решила сразу взять меня в оборот? И она туда же? Не выйдет, господа хорошие! Так-то!
В дверь стучат. Пришли из кафе, принесли денег. Извозчику вчера заплатили. Выходим на улицу. До чего ж чудесное утро! Я потягиваюсь и шумно пью ноздрями звонкий прохладный августовский воздух.
Потом я видел ее однажды еще в «Стойле Пегаса»… Она была в чем-то прекрасном лиловом, красиво оттеняющем ее угольную красоту. Не удержался:
– Я объездил много стран, видел очень много красивого, но такой красоты не встречал!
Снова следит за мной горящим взглядом. Веду ее вниз, в подвал. Там есть диван.
– Почему вы не пьете?
– С вами я пьян без вина!
Она страстно извивается и покусывает мои губы. Любовная схватка длится несколько часов. Уставший и обессиленный смотрю на свою Шуламиту. Она еще полна огня.
– Зачем они мне подкладывают Миклашевскую? Вы красивей и веселей. А она – айсберг!
Входят Клычков и еще кто-то. Она вскакивает. Смущается, хочет уйти. Я нежно обнимаю ее за бронзовое плечо:
– У Блока «из-за родинки пунцовой возле правого плеча», а у Вас из-за родинки пунцовой возле левого плеча.
Клычков ухмыляется:
– Почему вы не обвенчаетесь?
Смеюсь в ответ.
– Мы уже давно повенчаны.
Была и Галя – неловкая, робкая, похожая на мальчишку… С ней все было как-то неуклюже, а ведь так она меня любила. Странно, не правда ли?
Вообще много их перебывало у меня в постели, а я перебывал в постелях многих. Любил ли я их? В этом и состояла вся моя трагедия с бабами. Как бы я ни клялся им в безумной любви, как бы ни уверял в том же сам себя, – все это, по существу, – огромнейшая и роковая ошибка. Есть нечто, что я люблю выше всех женщин, выше любой женщины, и что я ни за какие ласки и ни за какую любовь не променяю. Это искусство. Искусство для меня дороже всяких друзей, и жен, и любовниц. Но разве женщины это понимают, разве могут они это понять? Если им скажешь, это – же трагедия: как же так, мол, а любовь – высшее и прекрасное из чувств? А другая сделает вид, что поймет, а сама норовит по-своему. Но искусство я ни на что, ни на кого никогда не променяю… Вся моя жизнь – это борьба за искусство. И в этой борьбе я швыряюсь всем, что обычно другие считают за самое ценное в жизни. Но никто этого не понимает и не хочет этого признавать. Все хотят, чтобы я был прилизанный, причесанный, паинька. Я же отрекаюсь от всего… От всего, что даже дорогого…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});