– Кто объяснил? – почему-то шепотом спросил Федор Михайлович.
– Как кто? Дьявол. Я ведь вам о нем рассказываю… Вы помните, в былине Святогор-богатырь выезжает в чисто поле, чтобы державу себе найти? Никакой державы, конечно, не находит, а встречает на пути плюгавого мужичка с сумой за плечами. Мужичок, увидев его, останавливается, снимает с плеч сумочку и кладет ее на сыру землю. Наезжает Святогор на эту сумочку и рукой своей исполинской тянет ее, но она недвижна. Тогда слезает Святогор с коня, берется за сумочку уже обеими руками богатырскими, понатуживается так, что потом и кровью обливается… Но сумочка мужицкая так недвижной и осталась, а богатырь от натуги по пояс в землю вошел. И в ужасе говорит Святогор: «Ты скажи же мне, мужичок, что в сумочке твоей схоронено?» – «Матерь сыра земля в той сумочке», – отвечает мужичок. – «А ты сам кем будешь?» – «Я Микула Селянинович, сын матери сырой земли». И далее, как помните, побил Микула богатыря Святогора… Святогор – богатырь со Святых Гор. «Так что, – пошептал мне дьявол, – Святогор не что иное, как Христианство, побежденное Землею и языческой правдой Микулы Селяниновича. Вот что такое на самом деле ваша святая Русь». И потом он сказал…
– Кто… сказал?
– Дьявол, Федор Михайлович, я все про дьявола… «Никакое православие Русь от крови не удержит. Кровавый языческий Перун в нас куда сильнее… Его потопили в Днепре, но в душах он не утонул. Так что если кучка героев захватит власть и прикажет крестьянам, вы увидите, они стряхнут и святую Русь, и возлюбленное вами православие, как пушинку с рукава. И знаете, что еще сказал… точнее, показал… Оказывается, возлюбленному нашему народу никакой свободы не надо… Им равенство подавай. Пусть в голоде, в несчастье, но равенство! Чтоб у всех все одинаково… Если рабство – так у всех, не дай Бог, чтоб кто-то был свободен. Если голод, то у всех, не дай Бог, чтоб кто-то был сыт. Равенство… Это и есть русский социализм. Никакого изобилия. Равенство… И дадим мы им это равенство, – так сказал мне дьявол. – А за неравенство будем судить. Главное равенство – в труде. Все трудятся как можно больше, и все потребляют как можно меньше. Труд обязателен под угрозой смерти… Представляете, какое сильное государство создадим, могучее и, главное, счастливое – ибо в нем некому завидовать, все равны! И все общее – общие столовые и общие спальни, общее воспитание, производство, потребление, словом, вся деятельность и жизнь, и даже любовь. Из-за которой столько преступлений… И здесь тоже никаких привилегий – равенство…» – «Это как же?» – посмел я спросить. – «Женщина не смеет отказать уроду, если он её хочет, и писаный красавец не смеет отказать старой горбунье… Равенство, постоянное равенство!» – «Но способности куда деть? – говорю я ему, то бишь дьяволу. – А если он Коперник, допустим, или Цицерон? Как быть с гением?» – «Здесь вы правы, – объяснил мне дьявол. – Здесь вы верно почувствовали. Высшие способности – вот угроза равенству. Так что для равенства – казнят. Цицерон лишится языка, Коперник – глаза… Всё к одному знаменателю, полное равенство…» Бесед у нас с ним, с дьяволом, было много. И, помню, спросил его, почему он ко мне так часто приходит? «Я, – говорит, – ведь тоже нигилист – я ведь восстал в свое время против Бога…» Да и вы, Федор Михайлович, тоже изволили в нигилистах быть. Даже на эшафоте побывали. Не будет ли это бестактностью с моей стороны спросить о впечатлении? Вдруг мне его, то бишь эшафот, тоже посетить придется?..
Федор Михайлович сидел на диване, отодвинувшись в темноту. Аня, молчавшая дотоле, вдруг торопливо вмешалась в разговор:
– Федор Михайлович немного устал…
Нечаев с готовностью поднялся:
– Да, да, пора и честь знать.
Но Достоевский вдруг тихо-тихо заговорил:
– Вы правы, я стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни, и уверяю вас, стоял в компании людей образованных… идеально чистых и нравственно выдающихся. И, стоя на эшафоте, я говорил себе: «Боже! Сколько Ты мог бы свершить, а вместо этого… И сколько эти замечательные люди могли совершить доброго!» И страх был ужасный, но еще ужаснее – сожаление. Сознание того, что Бог спросит, куда зарыл свой талант. Как объяснить ему, что потерял данную им жизнь из-за глупейшей социальной утопии!.. Когда привели на эшафот для исполнения казни, то перед смертью нам дано было несколько минут для покаяния. В эти минуты думал: «Что, если бы не умирать? Что, если бы воротить жизнь? Какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы секундочку счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил». И молил я Его о жизни. И Он поверил мне и жизнь вернул. С тех пор и следую за Ним…
Он пристально глядел на Нечаева сверкающими сверлящими глазами.
– Ради Бога, – прошептала Аня, – уходите…
Мы встали, попрощались, он не ответил. Сидел, сутулясь, в темноте. Смотрел перед собой в точку.
Мы вышли в переднюю, Аня провожала нас, точнее, торопливо выпроваживала.
Из комнаты раздался крик. Аня побледнела, раскрыла перед нами входную дверь.
Мы вышли, продолжая слышать крики…
Нечаев сказал:
– Уж не припадок ли у этого господина? Перепугал я его историей с дьяволом… Он, думаю, тоже с ним разговаривает… Но крови боится. Жалкий человек. Дрянь человек… К тому же соврал. Его здесь издавали – «Записки из Мертвого дома». Да весь тираж под нож пошел, читать не захотели… Местные дураки. Они думают, что это русская повесть. А это уже всемирная повесть о молодости с топором! О свободе преступления, если цель благородна… Завтра они у них родятся. Наступает новое время. И я Сергей Предтеча Крови… А ты мой Первозванный. И ты пойдешь за мной…
Если бы я знал тогда, что присутствую при удивительнейшей встрече…
Если бы знал Федор Михайлович, с кем он говорил… Но он не узнал этого до смерти.
– Завтра – главный день, – сказал Нечаев. – Старик повезет тебя к Герцену. Будешь рассказывать ему о Саратове.
О как это было тяжело!
– А почему я? Почему не ты?
– Я был у него, но мы собаки разных пород. Ему не нравится, что я суров и дик… Он гуманист… сладенький старичок, богатый дворянчик… их время прошло. Наступает наше – беспощадное. Он во всем из старого времени… Его жена переспала с немцем-революционером. Он почему-то был против, что не положено свободно и критически мыслящей личности… Требовал разъяснения отношений, содержа при этом их всех – свою жену, революционера и даже жену революционера. Кончилось совсем консервативно – вызовами на дуэль, изгнанием революционера и смертью законной супруги. Единственно передовым было требование старого слюнтяя общественного суда над революционером… И подробное разъяснение членам будущего суда всех обстоятельств измены. Суд не состоялся, но обо всех перипетиях адюльтерчика теперь знает вся революционная Женева.
Герцен снимал дачу в предместье Женевы.
Мы с Бакуниным подъехали к дому. Вошли в заросшую деревьями тень. На террасе нас ждал великий изгнанник.
По-юношески горели его глаза, но борода – совсем седая…
– Здравствуй, старый товарищ, – сказал Герцен. Они обнялись с Бакуниным, у обоих на глазах были слезы.
Принесли кофей.
Я приготовился лгать. Но Герцен, отметив, как он рад моему молодому лицу, как-то сразу забыл обо мне. Он заговорил о новой литературе. Точнее, говорили оба, перебивая друг друга.
Сначала разобрали Тургенева. Выяснилось, что оба его за что-то осуждали… Потом перешли ко Льву Толстому – и у него оба нашли что-то не то. Не оправдал их надежд и Достоевский…
Наконец, Бакунин вспомнил обо мне. Сказал торжественно:
– Сейчас ты поймешь, почему мальчику (Нечаеву) необходимо дать деньги. Перед тобой сидит лучшее доказательство…
Он попросил выслушать меня. Герцен его перебил, обратившись ко мне:
– Только не вздумайте жить за границей, молодой человек. Не оставайтесь здесь. Это прозябание. Это споры и ненависть… Иногда я готов поменять свою скитальческую жизнь на сибирскую каторгу. – (Непонятно, кто мешал ему это сделать.) – Поверьте, нет на свете положения более жалкого, бесцельного, чем положение русского эмигранта… Но мало кто готов это признать…
Бакунин оценил выпад. Бросился объяснять: если Герцен отдаст деньги Нечаеву, сам Бакунин тайно отправится в Россию поднимать восстание. И возможно, осуществит идею Герцена о предпочтительности сибирской каторги!
Герцен засмеялся:
– Как ты не изменился! А я вот не верю в прежние революционные пути… И главное, не хочу крови… Понимаешь, укради у меня кошелек – я прокляну вора и пойду дальше. Но начни при мне избивать его и пытать, я за него костьми лягу. Нет, насилием и террором утверждаются, как правило, религии и самодержавные империи!
Короче, денег он решительно не дал и меня слушать не захотел. Вместо меня все остальное время слушали рояль. Играла дочь Герцена. Допив кофей, откланялись и взяли карету.